один из тех, кто был в тот день с нами, исчез. Совпадение? Возможно, но говорить об этом не принято.
Море успокоилось, но держится настороже. Потемневшее, хотя и теплое, умиротворенное, оно заслоняет, охраняет нас. Когда оно тут, рядом, я как бы вновь обретаю первозданную чистоту. По ночам его волны без устали сотрясают дома, проникая через Восточные ворота, затем, пересекая весь-город, уходят через Западные ворота. Этими нескончаемыми ночами я научился лучше понимать море, и то хорошо.
Нафиса об этом знает, ее необъяснимая веселость, которой она и не скрывает, почему-то внушает мне тревогу. Выражение ее глаз, ее лица, то, каким тоном она разговаривает со мной, каждое ее движение говорят о сдержанной радости. Почему это должно внушать мне опасения? Мне хочется, чтобы она все время была рядом со мной, чтобы кольцо нерасторжимых уз сомкнулось вокруг меня там, средь прохлады холмов. Да и она сама, вопреки моим ожиданиям, проявляет странную снисходительность. Так откуда же этот страх, эти сомнения? Я не могу найти им оправдания, Вслушиваясь со страстным вниманием в ее слова, я не различаю их смысла, стараясь уловить только интонации, отыскивая знаки, которые могли бы хоть что-то прояснить для меня.
Она поднимает глаза, давая понять, что скоро собирается ложиться. Горло мое сжимается от волнения, мне с ужасающей ясностью открывается вдруг шаткость того, что нас связывает. Наши жесты, наши взгляды, движение мысли — все это так хрупко, зыбко, особенно во мраке этой душной, подстерегающей нас ночи, довольно любого пустяка, чтобы она поглотила нас. А снаружи море затаило дыхание, город распластался на нем, спит звериным сном.
Прежде чем лечь в постель, Нафиса снует туда-сюда. И этот легкий шорох напоминает мне о другом, всякий раз, как ее нет со мной, возникает то, другое. Другое ли? Может, это единое целое, взаимно заменяемо и дополняемое? Разобраться в этом очень трудно, вернее, просто невозможно. И все-таки я продолжаю гоняться за призраком, чье существование нельзя не признать, но еще более влечет меня мерцающая суть Нафисы, единственная и неповторимая. Реальная жизнь ускользает от меня, но бывают мгновения, когда я ощущаю чье-то присутствие, касание, слышу чей-то шепот, от меня требуется то безропотное повиновение, то неусыпная бдительность. Существует еще и другое, недоступное моему пониманию, и, глядя на нее, я, в сущности, не знаю, кто передо мной…
Ночь, не дарующая успокоения, ночь белая и черная, надежда, без конца возрождающаяся и исчезающая, изнуряющая… Заря никогда не встает над нами, и спастись мы можем, только потерпев полное поражение.
Я украдкой поглядываю на Нафису. Она ничего не говорит мне, и я ей ничего не говорю. Мне чудится, будто я вижу ее как бы на расстоянии, хотя на самом деле мог бы коснуться ее — стоит только руку протянуть. Я испытываю невыразимую муку. Но тут, как это иногда бывает с ней, она подходит ко мне — ибо она-то может приближаться ко мне, когда ей вздумается, а мне запрещено подходить к ней, — подходит и гладит меня по голове.
— Почему ты такой нелюдимый, ты нас не любишь?
Ничего не ответив, я закрываю глаза.
— Разве ты не любишь свою мать?
Она говорит со мной дружеским, ласковым тоном. Я открываю глаза и вижу, что она улыбается. В эту минуту я невыразимо счастлив, тревога отступает, чистая радость переполняет меня. Однако очарование, излучаемое ее лицом, проливает свет лишь на краткий миг, и я снова погружаюсь в ночь.
— Не следует поступать необдуманно. Надо знать, надо сначала понять. Ты молод. А это значит…
— Это не имеет значения.
— Не имеет значения? Для тебя!.. А для нас это имеет огромное значение. Ты еще молод.
— По нынешним временам этим никого не испугаешь, страшно другое.
Я стою, не двигаясь, сжав челюсти, и думаю про себя: «Самое ужасное не в этом. Почему это я молод?»
Я жду.
И вот наступает ночь, и мы идем за ними туда, где они их бросили. Матери, братья, сыновья — все помогают, заворачивают их в простыни; но когда понадобилось нести их, рук не хватило. Останавливаясь и непрестанно меняясь местами, мы шли целыми часами, шли, следуя за духами тьмы. Затем, продвигаясь постепенно от часового к часовому, я наконец прибыл.
— Твой отец…
— Что мой отец?
— Он не хотел. Он говорил: никакого шума.
— Но…
— Сейчас посмотрим, подожди немного.
— Чего ждать? Мне никто не нужен!
— А мать?
— Она сказала: «Почему ты нас не любишь?»
— Она? Ясно.
— Так чего же ждать?
Помолчав немного, я продолжаю:
— Поймите меня. Она сказала: «Почему ты нас не любишь?»
— Ладно, ступай.
Я вышел на волю из закопченной пещеры, и с небес спустились земля и уснувшие поля. Эти забытые вершины, где я вновь очутился, вдруг оживают: они движутся, раскачиваются, распрямляются, следуя бесхитростному, свободному ритму, и вряд ли можно испытать где-то еще такое ощущение полнейшего покоя. Я догадываюсь: это море связывает невидимой нитью Нафису со мной.
Я ухожу, вопрошая ночной сумрак, потревоженный шумом моих шагов. И чем дальше я иду навстречу невидимым просторам, тем явственнее проступает образ Нафисы. Последний мой шанс.
Огорченная моей замкнутостью, мать вздыхала:
— Печальный ребенок.
Потом забывала обо мне. В каком-то смысле ее нельзя было за это винить: жизнь наша протекала привольно среди полей, без всякого принуждения; должно быть, и я был довольно беззаботным ребенком, раз не тяготился окружающей меня пустотой. Живя в постоянном, пускай и невысказанном, страхе увидеть в один прекрасный день мир шиворот-навыворот, я никогда не играл. Один на один выдержать битву — вот что было для меня самым главным. Я упрямо сторонился мирного течения семейной жизни и, отвергая любое общество, скрывался в трудно доступных местах. Исследовав наш полуразрушенный замок, таивший множество укромных уголков, и смирившись с тем, что открывать больше нечего, я понял: столкновения с
Родители предоставляли мне полную свободу распоряжаться своим временем, только бы я им не мешал. И им не приходилось жаловаться: покой их редко нарушался по моей вине. Я и сам был слишком занят собой. Всюду подозревая подвох, я неустанно держался настороже, неослабевающее недоверие стало для меня основным жизненным правилом. И порою я приближался к истине, природа которой была мне неведома, — она, как глубокая рана в сердце, причиняла боль, но вскоре ощущение это прошло.
Как-то вечером я вел нескончаемый бой со своими недругами, мысли мои порхали, вторя шелесту бесчисленных крыльев в небе. Я вслушивался в этот трепет, в это неясное волнение, со всех сторон подступавшее к нашему жилищу. Вдруг совсем близко послышался чей-то голос, кто-то звал меня. Я встал, дрожа всем телом. А тот подождал, прислушиваясь, и снова стал звать. В моей комнатке было окно, я подбежал к нему, стал вглядываться в гущу расстилающихся внизу садов, в даль небес. В доме нашем было