много окон и дверей, он возвышался над сумрачными долинами, бескрайними просторами, куда ходить мне строго запрещалось; где-то там, прячась за линией зеленых холмов, находился город. А вокруг — никого и ничего.
Я решил подняться на террасу.
Взобравшись по бесконечной лестнице, зажатой между двух стен узкого прохода, я увидел бескрайний горизонт. Летний ясный вечер дышал покоем, в воздухе слышалось шуршание крыл, откуда-то доносились неясные отзвуки. Заскрипели ворота, я услыхал топот скотины, потом какое-то металлическое позвякиванье. Внутри дома царила обычная суматоха. И нигде ничего подозрительного. С какой поразительной быстротой земля вдруг начала погружаться во мрак, а звуки затихать! Я медлил на террасе, не зная, что делать, какое принять решение.
Тут-то и появился тот, кого я ждал. Случилось это внезапно, как будто он давно уже был здесь, как будто до этой минуты я просто не замечал его присутствия. А между тем, чтобы добраться сюда, ему надо было миновать сады, двор, комнаты, лестницу. Слегка запыхавшись, он стоял полуоткрыв рот, его черные блестящие глаза улыбались. Пылающие лучи закатного солнца заставляли гореть его щеки, освещая несколько капель пота, сверкавших над верхней губой, — ведь было еще довольно жарко. Ноги его, как и мои, были босы.
Пронизанный светом, он стоял неподвижно, не понимая, видимо, как очутился здесь; я же, повернувшись спиной к солнцу, с изумлением разглядывал его. Он тоже смотрел на меня с другого конца террасы, но, казалось, не видел. Сердце мое готово было выпрыгнуть из груди. А он постоял так несколько секунд, не шевелясь, потом последний луч солнца скользнул по его лицу, и глаза его вспыхнули светом, Я запомнил только это сияние глаз.
Когда я пришел в себя, небо превратилось в иссиня-черный кратер вулкана. Неужели он приходил ко мне? Я ни разу не видел у нас этого мальчика. Неужели он и в самом деле хотел поговорить именно со мной, ко мне обращал свой зов: ко мне, страждущей душе, что бродит в руинах этого замка? А может быть, он заблудился и в поисках выхода из нашего огромного жилища набрел на эту террасу? Но я ничем не помог ему. Зачем сошел он с большой дороги и свернул сюда, проникнув в эти развалины?
У черты горизонта все еще догорал мрачный костер, не нарушая волшебства; однако леса, холмы, источники — все исчезло, растворилось во тьме. Я глядел в ту сторону, куда рухнуло солнце: там разливалось теперь море, страшное подвешенное море. Я не смел шелохнуться. Бросив взгляд вниз, я увидел сигнальный огонь, мелькавший в ночном мраке, — это мой отец возвращался из города. Я спустился с террасы.
Я не хотел мириться со своим поражением и стал копить силы, готовясь к новой встрече. Но прежде мне надлежало разомкнуть сжимавшее меня кольцо насилия и коварного лицемерия, да, прежде надо разомкнуть кольцо. Даже воздух, которым я дышал, казался враждебным, в нем ощущалось дыхание смерти, и виной тому были лики вещей. Однако родители мои считали все это нормальным. «В чем дело, что случилось? — читал я на их лицах. — Что-нибудь не так?» Но эта ложь не могла обмануть меня, они сами в нее не верили, и порою я замечал в глазах матери невыразимую печаль. Моя встреча с незнакомцем лишь усилила мою ненависть к такой жизни, к этому дому и атмосфере, которая в нем царила.
С тех пор я каждый день ждал, что
И вот однажды я не утерпел, заговорил о нем. Это доказывает, насколько воздвигнутый мной оборонительный щит был ненадежен, насколько мир вещей и
Мы сидели вокруг мейды, как вдруг, вопреки строгому запрету разговаривать за столом, я заговорил о нем. Сначала я сам был сбит с толку своей смелостью, потом оправился и продолжал, словно подстрекаемый злым духом. Родители очень удивились. Мама сидела немного в стороне перед большим подносом на ножках и разливала чай: одной рукой она держала чайник, а другой придвигала стаканы, разрисованные золотыми с эмалью цветами. Услышав мои слова, она подняла глаза и взглянула на меня с невыразимой жалостью. И пока я рассказывал свою историю, чай из стакана, который она наполняла, полился через край, а она этого даже не заметила.
Ни она, ни отец не сказали ни слова. Вскоре я, пожелав им спокойной ночи, отправился к себе в комнату. Их реакция нисколько не удивила меня, первым их движением в таких случаях было замкнуться, оградив себя высокомерным безразличием. Но на этот раз мне показалось, что я поколебал их спокойствие. Я вложил в свой рассказ гораздо больше воодушевления, чем обычно, так что кровь не раз бросалась мне в лицо, и в конце концов обратил против них самих их собственные слова, жесты, их мысли. Потом вдруг я почувствовал страшное раздражение. Родители мои не любили открытых сражений. Мне стало ясно, что говорить о
Мне это удалось. Я открыл в себе чудесный, незаменимый дар, который заключался в умении мгновенно преображаться, принимая другое обличье для отвода глаз. Сразу же после случившегося я, испытывая злорадное удовольствие, притворился веселым, милым, всем своим видом показывая, что я и думать забыл о своем друге. Но вот как быть с химерами, с вещами, такими требовательными и неумолимыми, не спускающими с меня глаз? Предоставят ли и они мне такую же свободу действий, позволив с легкостью провести их? Нет, избранный мною метод самозащиты заставил их, напротив, окружить меня еще более прочным, неприступным барьером, я бросил тень на себя, хотя вовсе не был уверен, что мне удастся отвести всякое подозрение о двурушничестве, которое станет теперь неотступно преследовать меня. К тому же я и не заметил, что родители использовали против меня оружие еще более тонкое, чем позаимствованное мной у них.
Было ли то сдержанностью или суровостью? Не знаю. Несомненно одно: в их отношении ко мне и к моей сестре не было милосердия. Отец, насколько я понимаю, хотел подавить меня силой своей рассудительности и своих мускулов, подчиняясь вполне естественному эгоистическому чувству и несгибаемости своего характера. Конечно, то была ловушка: поступая так, он имел в виду совсем иное. И все-таки ловушка была расставлена, мне во что бы то ни стало надо было избежать ее, но, избегая ее, я должен был постараться не попасть в другую. С моей стороны требовалась крайняя осторожность! Поэтому, очутившись с ним наедине, я всегда испытывал волнение. Я был беззащитен перед охватывавшей меня паникой и не мог сообразить, как следует вести себя: любая оплошность, так же как и самый строгий контроль, в любой момент могли смешать все мои расчеты. А если я, расслабившись на минуту, пытался улыбнуться ему, все было кончено, меня преспокойно можно было заменить пуделем, гвоздем или еще чем-нибудь в таком же роде, столь же абсурдным…
Возможно, все так бы и шло, несмотря на беспрерывную, тайную враждебность окружавших меня вещей, под неусыпным оком которых существование наше неосознанно приняло бы такую безликую форму, которая в конечном счете могла бы обойтись и без нашего вмешательства, и мы выжили бы, если бы… Если бы события, над которыми мы были не властны, не опрокинули устоявшийся порядок: возникла новая, непредвиденная ситуация. Но даже в канун этих событий мы продолжали жить все в том же замкнутом кругу, для нас не было выхода — никакого. Давнишняя безмолвная катастрофа оторвала нас от мира и от самих себя, и теперь только новая катастрофа могла водворить нас на место. А до тех пор жизнь наша будет протекать согласно раз и навсегда заведенному порядку, судьба наша никому не интересна, она лишена всякого смысла, в душе каждого из нас — холод и пустота. Да, до тех пор время будет идти своим чередом, и, что бы там ни случилось, все равно ничего не произойдет. Был дом, угодья, бремя забот, но все это — одна видимость. Прозябая в этой псевдореальности, мы постоянно наталкивались на сопротивление вещей, неодушевленных предметов, гораздо более живых, чем мы, причем сами не оказывали им ни малейшего сопротивления.