допускал, что у Дренки были основания так волноваться из-за их непримиримой вражды (особенно если учесть, что один из них вооружен), но поскольку она ни в коей мере не являлась их мишенью, он советовал ей не брать ничью сторону и не пытаться примирить их — со временем страсти утихнут, и так далее, и так далее. И когда страх уходил, а живость, которая и была настоящей сущностью Дренки, вновь преображала ее черты, она говорила ему, что любит его, что, наверно, не смогла бы жить без него, что, как она по- спартански лаконично это формулировала, «без тебя я не смогла бы нести груз своей ответственности». Без того, чего они достигли вместе, она не смогла бы быть такой сильной! И вылизывая ее большие груди, которые дразнили и притягивали его так же, как если бы ему было четырнадцать лет, Шаббат однажды сказал ей, что чувствует к ней то же самое, позволил себе это, с этой своей улыбкой, по которой никогда нельзя было понять, над чем именно он посмеивается, он признался ей в этом, разумеется, не с тем пафосом и пылом, что она, он нарочно сказал это небрежно, и все-таки, если бы освободить это его «чувствую то же самое» от всякой напускной иронии, то осталась бы сущая правда. Шаббат так же не мог представить себе жизни без этой неразборчивой в связях жены успешного содержателя гостиницы, как она не могла представить ее без этого бездушного кукловода. Не с кем было бы поговорить, не с кем совершенно отпустить себя, освободить, удовлетворяя самую насущную свою потребность!
— А ты? — спросил он. — Ты будешь верна мне? Ты ведь именно это предлагаешь?
— Я больше никого
— С каких это пор? Дренка, я вижу, что ты страдаешь, я не хочу, чтобы ты страдала, но я не могу принимать всерьез то, что ты мне предлагаешь. Какое право ты имеешь ограничивать меня в том, в чем никогда не ограничивала себя? Ты просишь о такой верности, какой никогда не соблюдала своему собственному мужу, а если я соглашусь на твои требования, то ты и ему будешь отказывать из-за меня. Ты хочешь моногамии вне брака и адюльтера в браке. Возможно, ты права, и только так и можно. Но для этого тебе придется подыскать более высоконравственного старика, чем я.
Обстоятельно. Хорошо сформулировано. Предельно точно.
— Твой ответ — нет?
— Разве можно было ожидать другого?
— И ты вот так просто избавишься от меня? За один вечер? Вот так просто? После этих тринадцати лет?
— Ты меня смущаешь. Я не понимаю тебя. Что собственно происходит? Это не я, а ты на пустом месте объявила этот высосанный из пальца ультиматум как гром среди ясного неба. Это ты мне преподнесла это долбанное «или — или». Это ты собираешься избавиться от меня сегодня вечером… если, конечно, я не соглашусь за сегодняшний вечер поменять свои пристрастия в сексе так, как ты самой себе никогда бы не пожелала. Чтобы удержать то, чего мы достигаем вместе, откровенно удовлетворяя наши сексуальные желания, — ты следишь за моей мыслью? — придется изменить
— Это ты похож на глупого Тито, когда читаешь мне эти проповеди. Пожалуйста, прекрати!
Они так и не расстелили свой брезент и не сняли ничего из одежды, так и оставались в майках и джинсах, а Шаббат — еще и в вязаной матросской шапочке. Он сидел, прислонившись спиной к валуну. Дренка кругами ходила около огромных камней, руки ее бестолково порхали, пальцы то зарывались в волосы, то тянулись дотронуться до знакомой прохладной и грубой поверхности стен их тайного жилища, и это не могло не напомнить ему о Никки в последнем акте «Вишневого сада». Никки, его первая жена, хрупкая, воздушная американская гречанка, чей постоянный надлом он принял за глубокую духовность и которую он называл в чеховском духе «Один кризис в день», пока не пришел день, когда просто быть собой стало для Ники таким глубоким кризисом, что это уничтожило ее.
«Вишневый сад» был первой пьесой, которую он поставил в Нью-Йорке, вернувшись из Рима, где два года учился в школе кукольников. Никки играла Раневскую как промотавшуюся пустышку и, столь абсурдно молодая для этой роли, прекрасно балансировала на грани сатиры и пафоса. В последнем акте, когда вещи уже уложены и семейство готово покинуть родовое гнездо, Шаббат попросил Никки молча побродить по пустой комнате, прикасаясь кончиками пальцев к стенам. Никаких слез, пожалуйста. Просто обойди комнату, потрогай голые стены, а потом уходи — и всё. А все, что ее просили, Никки делала изысканно… только для него этого было недостаточно, потому что, что бы она ни играла, она оставалась все той же Никки. Вот это «все тот же», «все та же» в актерах и заставило его снова вернуться к куклам, которые никогда не притворялись и никогда никого не играли. Он сам наделял их движениями и сам давал им голоса и потому никогда не сомневался в их реальности, в то время как Никки, с ее свежестью, страстностью, талантом, всегда казалась ему более чем неубедительной именно потому, что была реальным человеком. Когда имеешь дело с куклами, не приходится выселять актера из роли. В куклах нет ничего фальшивого или искусственного, они — не метафоры человеческих существ. Они — то, что они есть, и не приходится волноваться, что кукла вдруг возьмет и исчезнет, как исчезла Никки, просто исчезнет с лица земли.
— Ты что, — кричала Дренка, — издеваешься надо мной? Разумеется, ты перехитришь меня, ты кого угодно перехитришь, кого угодно переговоришь…
— Да, да, — ответил он. — Роскошь несерьезности — вот что часто позволял себе этот хитрец, и тем несерьезнее он становился, чем серьезнее был его собеседник. Подробной, тщательной, многословной и разумной речи ожидали обычно от Морриса Шаббата. И даже он сам не всегда был уверен, что та бессмыслица, которую он произносит, целиком бессмысленна. Нет, нет, это совсем не просто — нести такую околесицу..
— Прекрати! Прекрати, пожалуйста, притворяться ненормальным!
— Только если ты сама прекратишь вести себя как идиотка! Почему вдруг именно в этом вопросе такое упрямство? Что именно я должен сделать, Дренка? Дать клятву? Ты хочешь клятвы? А текст этой клятвы ты уже придумала? Пожалуйста, перечисли все, чего я не должен делать. Чего нельзя? Проникновение? Именно это? Только это? А как насчет поцелуев? А телефонные звонки? А ты тоже дашь клятву? И как я узнаю, держишь ли ты ее? Никогда не держала.
И когда, интересно, приезжает Сильвия, думал Шаббат. Не ее ли приезд причина всего этого, не страх ли того, на что Шаббат мог бы вынудить Дренку в азарте? Прошлым летом Сильвия, племянница Матижи, жила в доме Баличей и работала официанткой в ресторане их гостиницы. Сильвия, восемнадцатилетняя студентка колледжа в Сплите, проводила каникулы в Америке, чтобы попрактиковаться в английском. Справившись со всеми сомнениями за двадцать четыре часа, Дренка стала приносить Шаббату, иногда просто в кармане, иногда в сумочке, ношеное нижнее белье Сильвии. Она надевала его и притворялась Сильвией. Она водила этими тряпочками по его длинной седой бороде, прижимала их к его приоткрытым губам. Она заматывала этими чашечками и бретельками его эрегированный член, поглаживала его сквозь шелковистую ткань крошечного лифчика Сильвии. Она продевала его ноги в дырки трусиков бикини и натягивала их насколько могла, на его тяжелые бедра. «Скажи что-нибудь, — говорил он ей, — скажи всё», — и она говорила. «Да, я тебе разрешаю, грязный развратник, да, — говорила она. — Возьми ее, я отдаю ее тебе, ее молодую тесную киску, ты, грязный, развратный старик…» Сильвия была легким воздушным созданием с очень белой кожей и рыжеватыми кудряшками, она носила маленькие круглые очки в металлической оправе, которые делали ее похожей на старательного ребенка. «Фотографии, — инструктировал Дренку Шаббат, — поищи фотографии. Должны быть. Они все любят фотографироваться». Нет, исключено. Только не кроткая маленькая Сильвия. Невозможно, сказала Дренка, но на следующий день, роясь у Сильвии в шкафчике, под хлопчатобумажными ночными рубашками Дренка нашла пачку снимков полароидом, которые та привезла из Сплита, чтобы не