и безымянный незнакомец средних лет с улыбкой Джона Фицджеральда Кеннеди, которого она подцепила в лифте отеля «Ритц-Карлтон»… каждый из них говорил, едва отдышавшись, и Шаббат слышал, как они это говорили, и жаждал, чтобы они это сказали, да он и сам знал это, как одну из тех поразительно бесспорных истин, которыми мужчина может жить, так вот каждый из них признавался Дренке: «Другой такой, как ты, нет».

И вот теперь она говорит ему, что больше не хочет быть такой женщиной, такой, по всеобщему признанию, не похожей на других женщиной. Будучи в пятьдесят два года достаточно соблазнительной для того, чтобы сводить с ума даже мужчин с очень традиционными взглядами, она хотела измениться и стать кем-то совсем другим. Знает ли она сама зачем? Тайные наслаждения — вот в чем заключалась поэзия ее существования. Стремление к ним было самой главной силой, единственным двигателем в ее жизни. Что она такое без этого? Что он сам без этого? Она была последней ниточкой, связывающей его с другим миром, она и ее вкус к запретному. Как учителю отчуждения от обычного, ему никогда не попадалась такая одаренная ученица. Их объединял не контракт, а инстинкт, и вместе они могли бы эротизировать что угодно (кроме своих супругов). Брак каждого из них просто взывал к противобрачным мерам, которыми участники адюльтера успешно истребляли в себе рабов. Она что, не понимает, что это чудо?

Он потому так безжалостно изводил ее сейчас, что боролся за свою жизнь, ни больше, ни меньше.

Она не просто говорила, что тоже борется за свою, по ней это было видно. Казалось, что это она призрак, а не его мать. Последние шесть месяцев или около того Дренка страдала от болей в желудке и тошноты, и теперь он подумал, не являются ли эти недомогания следствием волнения, нараставшего в ней с приближением майского дня, который она выбрала для своего ультиматума. До сих пор он относил ее желудочные спазмы и приступы рвоты за счет напряжения от работы в гостинице. После двадцати с лишним лет неустанного труда она и сама не удивлялась, что накопившаяся усталость отражается на ее здоровье. «И в еде надо разбираться, — устало жаловалась она, — и в законах, и во всем. Вот так в этом бизнесе, Микки. Когда все время служишь другим — сам сгораешь. А Матижа до сих пор не научился быть гибким. Такое правило, сякое правило — лучше приспособиться к людям, чем все время говорить им „нет“. Мне бы отпуск хотя бы от бухгалтерии. От персонала. Те, кто постарше, у них вечно какие-то проблемы в жизни. Эти семейные, эти уборщицы, посудомойки… вот смотришь на нее и видишь, что у нее там что-то происходит. Что к работе не имеет отношения. Приносят с собой свои проблемы. И ведь они никогда не пойдут с этим к Матиже, не скажут ему: у меня что-то не так. Они ко мне пойдут, потому что со мной легче. И каждое лето одно и то же, я ему говорю: так и так, то-то и то-то… А Матижа мне: „Что ты мне все о проблемах? Почему ты никогда не скажешь мне что-нибудь приятное!“ Да потому что все это забирает силы. А эти подростки! Я больше не могу брать подростков в штат. Они же ничего не смыслят, ни уха, ни рыла! Вот я и верчусь, делаю за них работу на этаже, как будто я молоденькая. Подносы везде разбросают… Прибираю за ними, таскаю подносы. Девочка на побегушках. Это же накапливается, Микки. Если бы хоть сын был с нами. Но Мэтью считает, что заниматься бизнесом — это глупо. И иногда я его понимаю. Мы уже застрахованы на миллион долларов. Теперь вот доставай еще один миллион долларов. Они советуют. А бассейн на гостиничном пляже, который всем так нравится? Страховая компания говорит: „Вот этого не надо. Кто-нибудь пострадает“. Пытаешься угодить американской публике — а выходит боком. А теперь еще компьютеры!»

Отавной задачей было установить компьютеры до лета, дорогостоящую систему, целую сеть. Все должны были ее освоить, и Дренке приходилось учить персонал, обучившись самой на двухмесячных курсах в колледже Маунт-Кенделл (Шаббат тоже ходил на эти курсы, так что раз в неделю они могли встречаться после них, спустившись с этого самого холма Кенделл, в мотеле «Ку-ку»). Для Дренки, с ее бухгалтерским опытом, освоить компьютер было раз плюнуть, а вот обучить персонал — гораздо сложнее. «Надо просто думать, как думает этот самый компьютер, — объясняла она Шаббату, — а большинство моих служащих не способны думать даже как люди». — «Зачем ты так много работаешь? Ты только изматываешь себя, ты же не получаешь больше от этого удовольствия». — «Получаю. Деньги. Деньги все еще доставляют мне удовольствие. И работа у меня не такая уж трудная. На кухне гораздо труднее. Пусть лучше моя тяжелая работа, пусть нервное напряжение. На кухне нужна такая физическая выносливость — просто лошадиная. Матижа, слава богу, джентльмен, он не ропщет, что вынужден работать как вол. Да, мне нравится получать доход. Мне нравится, что дела идут. Представь, в этом году, впервые за двадцать три года, мы не улучшили своего материального положения. И от этого тошно. Скоро все покатится под гору. Я же веду счета, я вижу, что ресторан стал давать гораздо меньше, чем раньше, при Рейгане. В восьмидесятые к нам приезжали даже из Бостона. Они не возражали против обеда в девять тридцать в субботу вечером, так что у нас был оборот. Но тех, кто живет поблизости, это не устраивает. Тогда деньги крутились, тогда была конкуренция…»

Не удивительно, что у нее спазмы… Тяжелая работа, волнения, прибыль падает, компьютеры устанавливают, и все эти ее мужчины в придачу. И еще ведь я — со мной тоже работа! Она говорит, что это на кухне надо работать как лошадь! «Я же не могу делать всё, — жаловалась она, когда у нее очень уж сильно болело, — я могу только быть такой, какая я есть». Что и значит, и Шаббат до сих пор в это верил, быть кем-то, кто может делать всё.

* * *

Как-то он лежал на Дренке в гроте, а мать парила у него над плечом, как рефери, выглядывающий из-за спины игрока в гольф, и он подумал, а не выскочила ли она каким-то образом из Дренкиной дырки за секунду до того, как он заткнул ее, не там ли, свернувшись клубком, призрак поджидал его появления. А где еще селиться призракам? В отличие от Дренки, которая по непонятной причине попала в капкан запретов, его матери, этому крошечному вечному двигателю, теперь не страшны были никакие табу — она могла выследить его где угодно, и где бы она ни была, он тоже мог обнаружить ее, как будто в нем все-таки были какие-то сверхъестественные силы, как будто от него исходили некие сыновние волны, и, разбиваясь о незримое присутствие матери, позволяли ему определить ее истинное местоположение. Либо все обстоит именно так, либо он сходит с ума. Как бы там ни было, сейчас он знал, что она приблизительно в одном футе справа от мертвенно бледного лица Дренки. Может быть, оттуда она не только слушает его, может быть, это она, обладая над ним властью кукловода, заставила его сказать все вызывающе холодные слова, которые он сказал. Возможно даже, что именно она ведет его к катастрофе, к потере единственного оставшегося ему утешения. Похоже, у его матери внезапно изменился угол зрения: впервые с 1944 года живой сын стал для нее более реален, чем мертвый.

Последний спазм, подумал Шаббат, пытаясь дилеммой заменить однозначное решение, последняя судорога — верность развратника. Почему бы ему не сказать Дренке: «Да, дорогая, я согласен!»

Дренка в изнеможении опустилась на камень — посередине поляны гранитный пласт выходил на поверхность. Они сидели тут иногда, в такие хорошие дни, как сегодня, ели сэндвичи, которые она приносила с собой в рюкзаке. У ее ног лежал увядший букет, первые весенние полевые цветы, она собирала их неделю назад, бродя по лесу перед встречей с ним. Каждый год она называла ему цветы, на своем языке и на его, и из года в год он не мог запомнить их даже по-английски. Вот уже почти тридцать лет, как Шаббат сослан сюда, в горы, и до сих пор не знает, как здесь что называется. Там, откуда он родом, ничего такого не было. Ничего такого, что растет из земли. Был берег. Были песок и океан, горизонт и небо, день и ночь, свет, темнота, прибой, звезды, лодки, солнце, туман, чайки. Были пристань, пирс, мостки, гудящее, молчащее, бесконечное море. Там, где он вырос, был Атлантический океан. Можно было ногой попробовать, где начинается Америка. Они жили в бунгало в двух коротких улочках от края Америки. Дом. Крыльцо. Сетки на окнах от насекомых. Ледник. Ванна. Линолеум. Швабра. Кладовка. Муравьи. Диван. Радио. Гараж. Душ во дворе с дощатым полом, сколоченным Морти, и вечно забитым сливом. Летом соленый морской бриз и ослепительное солнце; в сентябре ураганы; в январе штормы. У них там были еще январь, февраль, март, апрель, май, июнь, июль, август, сентябрь, октябрь, ноябрь, декабрь. И опять январь. А потом еще январь, целая куча январей, маев, мартов, августов, декабрей, апрелей — какой хочешь месяц назови, — и его найдется столько, что можно лопатой грести.

У них была бесконечность. Он жил этой бесконечностью, и его мать тоже, — вначале они с ней были одно целое. Его мать, его мать, его мать, его мать, его мать… и еще были его мать, его отец, бабушка, Морти и океан в конце улицы. Океан, пляж, первые две улицы Америки, потом дом, а в доме мать, которая все время насвистывала до декабря 1944 года.

Вы читаете Театр Шаббата
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату