жалостливо простой ямбический триметр, эту строчку (Никки произносила ее с интонацией, в которой была одна десятая доля сиротства, а все остальное — женская тоска и неуверенность) произнесла девушка, которая глядела на него в точности, как Никки.
— Кто ваша мать? — прошептал ей Шаббат. — Скажите мне, кто ваша мать.
От этих его слов она побледнела; ее глаза, глаза Никки, которые не могли скрыть ничего, стали теперь глазами ребенка, которому только что рассказали что-то ужасное. Весь ее страх перед ним вышел на поверхность, как это рано или поздно случилось бы и с Никки. Разве такое чудовище может показаться трогательным только потому, что цитирует Шекспира! Связаться в подземке с безусловно сумасшедшим типом, способным на
Ее мысли было так легко прочесть, и Шаббат произнес, с не меньшим пафосом, чем это сделал бы Лир: «Вы дочь Никки Кантаракис!»
Девушка судорожно схватилась за свой рюкзачок, стала искать кошелек — поскорее дать ему денег, чтобы он ушел!
Но Шаббату требовалось убедиться в том, что и так было неоспоримо, в том, что Никки жива, он повернул к себе ее лицо и, ощупывая своими изуродованными пальцами
«Не смейте! — закричала она. — Не смейте трогать меня!» — И принялась лупить его по изуродованным пальцам, как будто на нее напал целый рой мух. Кто-то подошел сзади и резко завел руки Шаббата за спину.
Строгий деловой костюм — только это и успел заметить Шаббат.
— Успокойся, дружище, — услышал он. — Успокойся. Зря ты пил эту дрянь.
— А что, интересно, мне пить? Мне шестьдесят четыре года, и я за всю жизнь ни разу не болел! Разве что миндалины в детстве.
— Успокойся, приятель. Кончай шуметь. Успокойся и вали в свою ножлежку.
— Я вшей подхватил в этой ночлежке! — взревел Шаббат. — Не смей оскорблять меня!
— Это ты ее оскорбляешь. Нарушаешь, приятель!
Поезд доехал до остановки «Гранд-Сентрал». Пассажиры бросились вон. Девушка исчезла. Шаббата отпустили.
Это была правда. Ему трудно было поверить, что он все еще притворяется, трудно, но не невозможно.
Останови часы. Слейся с толпой.
…
Мишель Коэн, жена Нормана, купила ему в аптеке на Бродвее таблетки вольтарена, пятьдесят штук, и выписала рецепт еще на четыре упаковки, так что в тот день за обедом он был в отличной форме, потому что знал, что руки скоро перестанут так сильно болеть, а еще потому, что Мишель вовсе не выглядела такой изможденной, как на снимках полароидом, спрятанных под стопкой белья вместе с конвертом со сто долларовыми купюрами. Она оказалась полнокровной женщиной и комплекцией очень напоминала Дренку. И как легко ему удавалось развеселить и рассмешить ее. И она не проявила неудовольствия, когда он тайком под столом легонько погладил ее необутую ногу своей, обутой в домашний тапок.
Тапки одолжил ему Норман. А еще он послал свою секретаршу в магазин военно-морского обмундирования, и она купила Шаббату кое-что из одежды. Защитного цвета штаны, пару рабочих рубашек, носки, майки, шорты — все это, вернувшись с похорон, он обнаружил в большом бумажном пакете на кровати Дебби. Вплоть до носовых платков. Он с нетерпением ждал вечера, когда можно будет разложить свои новые вещи среди одежды Дебби.
Тайным фотографиям Мишель, видимо, было, по меньшей мере, лет пять. Воспоминания о прошлом романе. Готова ли она к следующему? У нее был вид цветущей, зрелой женщины, ну возможно, она несколько распустила себя, отяжелела, решив, что с мужчинами у нее все кончено. Она, вероятно, возраста Дренки, только живет с мужем, нисколько не похожим на Матижу. Хотя рано или поздно все мужья становятся похожи на Матижу, не так ли?
Прошлым вечером Норм сказал, что антидепрессант, который он принимает, не способствует эрекции. Так что здесь ее не дрючат, это ясно. Не то чтобы Шаббат был готов восполнить этот недостаток, если, например, окажется, что она берет по тысяче баксов за снимок. Хотя, возможно, это не мужчины давали деньги Мишель, а она им. Молодым мужчинам. В ее смехе слышалось такое хрипловатое, низкое урчание, что в это вполне верилось. А возможно, она откладывала деньги, чтобы в один прекрасный день собрать вещи и уйти отсюда.
Уйти. Кто же не вынашивал такого плана! Он созревает так же трудно и медленно, как завещания состоятельных людей, которые те пересматривают и переписывают каждые шесть месяцев. Вот этот вариант — окончательный, нет — этот;
Это несчастливый брак. Такие вещи нетрудно вычислить, за чьим бы столом ты ни сидел, но Шаббату хватило бы и ее смеха, — даже если бы она не позволила ему гладить ее ножку под столом целых десять минут, — чтобы сообразить, что у них что-то не так. Этим своим смехом она как будто признавалась, что больше не отвечает за то, что с ней происходит. Признание своей несвободы, своей зависимости: от Нормана, от менопаузы, от работы, от старения, от мысли, что лучше уже не станет, а станет только хуже. Все меньше шансов, что неожиданности будут приятными. Более того, Смерть уже изготовилась, уже припала к земле, и однажды она прыгнет на нее через обруч, безжалостно, как прыгнула на Дренку. Конечно, Мишель сейчас крупнее, чем была когда-либо в своей жизни, и продолжает набирать вес, и уже килограммов шестьдесят пять — семьдесят весит, но Смерть — это Тони Галенто по прозвищу Двухтонный, это борец, посильнее, чем Дин — Человек Гора. Этот ее смех говорит, что все сдвинулось у нее за спиной, пока она смотрела вперед или в сторону, в правильную притом сторону, пока в тридцать и в сорок принимала как должное ежедневную рутину обязанностей и удовольствий, кропотливо работала над своей экстравагантной, похожей на вечный праздник, суматошной жизнью… В результате, быстрее, чем «Конкорд» перелетает через океан, чтобы доставить ее на уик-энд в Париж, она стала пятидесятилетней, и теперь ее мучают приливы, а волшебные флюиды исходят от ее дочери. Этот смех свидетельствовал о том, что ей тошно: тошно оставаться собой, тошно планировать свою жизнь, тошно от несбывшихся мечтаний, и от сбывшихся тоже тошно, тошно приспосабливаться, тошно не приспосабливаться, тошно практически от всего, за исключением самого существования. Радость от существования как оно есть, когда тошно все