Погода здесь хорошая, жарко. Но теперь без надобности – даже наоборот, – снимаемся целый день в песке. Очень жарко. У меня в волосах колтун, а под колтуном песок.
На Марс мне лететь и новую жизнь начинать не придется, все я делаю по предписанию врача и прекрасно себя чувствую.
Скучновато тут, все время хочется спать, а во сне сны про вас и про Москву. Я вас обоих целую и люблю, а остальным привет. Пусть ребенку про меня говорят почаще, чтобы не забывал.
27 июля 1964 года, Латвия,
Айзкраукле – Москва, Л. Абрамовой
Люсик! Хорошая моя лапа! Прости, что так долго не писал, но совсем нет времени, да и ты тоже не балуешь меня письмами. Звонил я матери в Москву, но никого не застал, сейчас буду звонить еще. Очень волнуюсь, как ты и когда. Пусть мне сразу дадут телеграмму. Я вылечу, если не в этот день, то во всяком случае быстро, и приду к тебе в роддом, и встречу тебя из него. Очень соскучился по тебе и по Аркашке (скоро буду писать про троих), а тут ты еще редко пишешь: два письма за все время – очень мало, если учесть, как я вас люблю и какая здесь зеленая тоска. Снимаюсь сейчас много, но все это на дальних планах и сзади. Пока гонят и хотят успеть снять Овчинникову – она послезавтра уезжает. Мои основные сцены еще впереди.
Есть такая маза (ходят слухи), что в Киев мы не поедем, если успеем здесь снять натуру, а это уж от бога – даст господь дождичек или нет. Если нет – тогда не поедем, и в конце августа – в Москву навечно.
В Москве, наверное, хорошо, потому что там ты и Аркашка. Чудесно, что он будет на даче, а с деньгами – фиг с ними. Я тебе послал не все, потому что Радомыло звонило и просило выслать ей (или ему) в Ялту. Оно поехало отдыхать и развратничать.
Тут такие дела: к Пешкину приехала жена Алла, она заняла Севкину постель и палатку, и Севка – бездомный потомственный артист, старается днем посильнее устать и попозже ложиться. Упадет где- нибудь, бедняга, и спит, а холодно и страшно. Он пытался к нам, но у нас тесно, и Ялович предложил спать ему в палатке у пиротехника на ящиках, а в ящиках взрывчатка, дымовые шашки и всякая ужасть. Так что он спит на бочке с порохом в прямом смысле. Пешкин делает вид, что думает, будто все устроилось великолепно, но мы его разубедили, и он пошел снимать комнату в поселок. Яловичевская стервь уехала с позором, предварительно развязав язык, что Ялович ее обманул, обесчестил, завалил на экзаменах и т. д. и т. п. Генка это мужественно перенес, и уехала она под свист, улюлюканье и недоброжелательные взгляды. Все вздохнули. А из Москвы стало известно, что Марина лежала на исследовании <…>. Генка обзвонился, и вроде все обошлось – тревога ложная.
Снимаемся мы в жаре, в песке и голые. У меня – хорошая фигура, и я очень физически сильный, меня ставят на первый план, – меня и еще одного парня, но он Тарзан, и я у него учусь, а он у меня – нырять. Я ныряю метров на 50 и всех восхищаю.
Лапочка! Это я расхвастался затем, чтобы ты меня не забывала и скучала, и думала, что где-то в недружелюбном лагере живет у тебя муж ужасно хороший – непьющий и необычайно физически подготовленный.
Я пью это поганое лекарство, у меня болит голова, спиртного мне совсем не хочется, и все эти экзекуции – зря, но, уж ежели ты сумлеваешься, – я завсегда готов.
Было вчера собрание. Пугали актеров высылкой в Москву и денежными штрафами, если они себя не будут блюсти морально и физически и не опаздывать.
Впервые ко мне нет претензий – это подогревает морально. Единственный упрек – зачем я покрываю Яловича, когда он на съемке спит где-нибудь под машиной, а мне его жалко, он худой, нервный и несчастный, – ему Марина пишет официальные письма без ласковых слов и, кстати, хорошо делает. Он ее все время во сне видит и стонет.
Директора у нас фамилия Биязи, и он очень грозный и не любит пьющих, и все время у нас болеют водобиязнью, это я придумал. А режиссера зовут Федор Филиппов. Я его зову Федуар да не Филиппо. Он совсем не Филиппо, потому что ничего не может. Но это и хорошо. Я на съемках режиссирую и делаю что хочу. Ребята слушают меня. Придумываю текст, а недавно попросили написать песню, которую Ялович, Абдулов и Пешкин должны петь в картине. Я написал. Песня хорошая, но, говорят, с блатнянкой, и мелодия тоже. А там весь смысл в этом. Там ребята идут с гитарой под дождем и пританцовывают, но нашу могучую кучку не переубедишь. Хрен с ними – пусть им будет хуже, а писать, как Пахмутова, я не буду, у меня своя стезя, и я с нее не сойду.
Только что разговаривал с матерью. Она мне все рассказала, что была у тебя и что ездила с Аркашкой к тете Кате. Лапа! Ты зря так быстро отказалась от ее услуг в отдыхе. Пока Нина Александровна, а потом она. Надо, чтоб ребенок побольше там побыл, пока у тебя самое трудное время. Люсик! Ты же сама не нервничай, наверное, неправильно определили срок. Все должно быть в порядке. Фортуна начала медленно разворачиваться <к> нам лицом и вот-вот милостиво подмигнет.
Беспокоит меня еще мое оформление, моя книжка трудовая, но я пока стараюсь про это не думать. Хочу думать, что все будет хорошо.
Лапа! Передавай всем привет. Целуй ребенка. Целую, люблю и скучаю ужасно.
P. S. Пиши авиа. Это немного быстрее. А то я все узнаю с большим опозданием. Все.
3 августа 1964 года, Латвия,
Айзкраукле – Москва, Л. Абрамовой
Два письма за все это время – не маловато ли, лапа? Почему-то сегодня думал, что обязательно получу письмо, но не тут-то было. У меня и мысли разные. Что, если вдруг встретила какого-нибудь очередного Рацимора, и он тебе что-нибудь сказал? Или… ну в общем, всякие домыслы. Но… что бы ни было – без писем твоих плохо. Ладно!
У нас было 2 дня выходных. В Ригу мы не ездили, потому что ждали Милку. Она приехала. Живет у нас в палатке. В лагере шепчутся и недоумевают – думают, что опять баба к Яловичу. Потом кто-то пустил слух, что к Абдулову, а потом, что ко мне, но все эти разговоры затихли, и вопрос остался открытым. Но на Яловича косятся. Скоро к нему должна приехать Марина, – вот тогда что-то будет.
Распределились так – Пешкин с женой, Ялович с Милкой, а мы с Севкой, как самые скромные и благородные, – бродяжим по палаткам – нынче здесь – завтра там.
Вчера нам дали по 5 рублей квартирных. Это за весь месяц, и все решили загулять на лоне природы. Я, лапочка, вообще забыл, что такое загулы, но, однако, от общества не отказываюсь и даже напротив, люблю, когда вокруг весело, – мне самому тогда тоже, – это разбивает мое собственное о себе мнение – будто я только под хмелем веселюсь. Так вот. Я, как самый главный министр Москвы, выпросил в столовой 4 кг мяса, сделал заготовку для шашлыка, вымочил в уксусе с луком. А вечером, часов в 9, сделали мы мангал из кирпичей и жарил я на углях шашлык. Все пили за мое здоровье. А Ялович вопил, что он никогда ничего подобного не ел и что это лучше, чем у грузин, узбеков и евреев, вместе взятых. Было действительно вкусно.
Здесь все понакупили транзисторы «Спидолы», и мы ежедневно слушаем крамольные передачи про нас и музыку. Но… про нас – мы сами знаем, где у нас чего… а музыка действительно хорошая. Я очень научился хорошему бою на гитаре. Приеду – покажу. Песню мою, наверное, будут петь, она всем понравилась. Все! Пока больше до твоего письма писать не буду. Целуй Аркашку крепко, а я вас обоих (или троих) люблю и целую.
15 августа 1964 года,
Рига – Москва, Л. Абрамовой
Лапа! Наконец-то собрался тебе написать. Совсем не было времени. А сейчас по порядку. Нахожусь я на съемке за 15 км. Ждем 6-й день погоду, и вдруг крик: «У Высоцкого сын родился» – и телеграмма про громадного нашего ребенка. Я ужасно обрадовался, хотя думал – девочка и даже купил ей кое-что розовое и желтое, но это ничего, им – детям, – на вкус и на моды плевать. Так вот, – стал я психовать – будет солнце или нет. Бог есть, Люсик, оно – светило – выглянуло, и мы сняли эти проклятые 4 дуба, и я на «газик» и в погоню за поездом. Еле успел.