полуслове и уйдя не прощаясь.
«Что же до Полифема... — откровенничал я дальше, — никакой то не был великан — здоровенный малый семи локтей росту и десяти примерно талантов[60] весу... кто ж его взвешивал! Ну и что? Среди сицилийских киклопов никогда не попадалось задохликов. И глаз у него от рождения было два — пока в детстве не выхлестнули правый на охоте, из пращи случайным камнем. Не скажу, чтобы он звезды с неба хватал, однако же порассуждать на возвышенные темы был горазд, и очень это дело любил. Частенько мы с ним... гм... А еще он пел — не так, как вы с Гесиодом, но вполне прилично, Галатее нравилось... и свирель в его руках без дела не скучала. Когда Одиссей и его команда, голодные, как морской зверь-тибурон[61], измотанные штормом, высадились на берег, Полифем по обычаю гостеприимства предложил им кров и стол. Ты бы видел, рапсод, как они жрали! Что там тибурон!.. Вырывали один у другого куски баранины едва ли не сырыми, ломтями запихивали в себя сыр и заливали потоками вина! Полифем много над ними трунил, но овец не жалел и закрома распахнул настежь. Между тем Одиссей всегда любил только собственные шутки, а шутить так, чтобы всем было весело, он отродясь не умел. Хитрить, ловчить и подличать — это да, сколько угодно... И пока Полифем посмеивался и безуспешно пытался поговорить о высоком или на худой край выведать новости, этот мазос-факос копил на него обиду. Когда же все наконец нажрались и уснули вповалку, а меня...»
Я закусил губу.
«А тебя не было, — сказал Гомер нетерпеливо. — Продолжай, фракиец... или кто ты там...»
«...не было, — вздохнул я. — Потому что я отправился на другой конец острова, в гости к старику Гигему, вождю киклопов, который в честь моего прибытия устроил праздник с песнопениями и плясками вокруг жертвенной ямы с огнем. Выпито было много, в яму я, к веселью окружающих, так и не свалился, а потому проснулся в объятиях юной девы, которая во всех измерениях превосходила меня на полтора локтя, но, судя по хихиканью и подмигиваниям, проведенной ночкой осталась довольна...»
«Не уклоняйся от рассказа, — промолвил Гомер, сдерживая улыбку. — Какой вздор пробудил тебя в столь сладостный час?»
«Крики и шум, — ответил я. — Пока я развлекался, произошло уже известное тебе неприятное событие. Одиссей воспользовался беспомощным состоянием Полифема, который приполз от Гигема пьяный, как сатир, и выколол бедолаге единственный глаз раскаленным в очаге копьем. Поквитавшись таким зверским образом за мнимую обиду, растолкал команду, и те, забрав остатки сыра и вина, погрузились на корабль, намереваясь немедленно отчалить. Киклопы, движимые законным чувством справедливости, возжелали наказать преступников и, по неразборчивости и буколической простоте нравов, решили начать с меня. Не скажу, чтобы я был сильно напуган... во-первых, умереть-таки в жертвенной яме по ряду причин мне было никак не суждено, а во-вторых, юная дева гневно и громозвучно указала мстителям в одну сторону, а меня, оросив слезами сожаления, направила в другую... Мне же за то время, пока киклопы не разобрались и не кинулись к берегу, предстояло разрешить две заботы. Утешить Полифема и спасти Одиссея, а вернее команду, а еще вернее — нескольких человек, которых я мог назвать друзьями. Мою рослую подружку я послал за Галатеей, которая как раз в это время взращивала Полифему ветвистые рога в одном из гротов с пастухом Акидом...»
«Ты сыплешь именами и событиями, словно из рога Амалфеи, — заметил Гомер. — Того и гляди, я поверю, что ты свидетельствовал всему тобой поведанному! Чем же все увенчалось?»
«Когда я вбежал в пещеру Полифема, тот сидел в темном углу, прижавши к лицу ладони, из-под которых водопадом лились кровавые слезы. Только повторял сквозь рыдания: «Что я ему сделал? За что он меня?!» — «Он просто
«А ты что же?»
«А я со всех ног поспешил на берег, и опередил киклопов как раз настолько, чтобы пущенные вослед кораблю камни не долетели до цели...»
Гомер разлил вино по чашкам.
«Фантасия из Мемфиса изложила эту историю несколько иначе», — промолвил он.
«А ты иначе спел царю Панеду, — добавил я. — Фантасия была удивительной женщиной, мудрее многих мудрецов».
«Ты и с нею был знаком?» — недоверчиво спросил Гомер.
«Ты не веришь, но слушаешь, — ухмыльнулся я. — Что мешает мне продолжать?.. Она была прекрасно вооружена вековыми познаниями строителей пирамид и победителей пустыни, но у нее было одно слабое место...»
«Догадываюсь, какое, — сказал Гомер. — А таилось оно там, где калазирис[62] расходился при ходьбе...»
«И ты угадал. Она была очарована Одиссеем, как и женщины попроще, как и все женщины, с которыми он проводил в беседах дольше получаса».
«Заметь, фракиец, — сказал Гомер. — Я не спрашиваю, кто ты на самом деле — полубог или проходимец... большой разницы нет. Я ценю твой вымысел, и хотя он косноязычен и нескладен, ты заслуживаешь того, чтобы пить со мной этим гнусным эвбейским вечером паршивое эвбейское вино... — Тут он вдруг оживился и закричал вслед заглянувшему было в трактир эолийцу в богатом пурпурном плаще: — Эй, Гесиод! Знаешь, кто ты таков на самом деле?
Мы спросили рыбы и лепешек, выпили еще один кувшин вина, я рассказал ему про Скиллу с Харибдой, а он мне — про Аполлона и Марсия... Так и не приняв моей трактовки событий, Гомер согласился все же изменить Одиссею эпическое прозвище «многоумный» на «хитрожопый». Однако годы и годы спустя, прочтя свежеиспеченные переводы его поэм, я обнаружил, что один из двоих таки пошел на компромисс — не то рапсод, не то переводчик, и с тех пор никто Одиссея не звал иначе, как «хитроумным»...
Мост выглядел так, словно в него угодила баллистическая ракета. Между центральными быками, точнее — между тем, что от них осталось, — было пусто, как вырезано, а по краям все было прогнуто внутрь, смято и раскрошено. Над руинами струился чахлый уже дымок, прихотливо смешиваясь с гулявшим по-над речной гладью туманом. Зрелище было настолько апокалиптическим, что больше смахивало на компьютерную игрушку — так, что рука сама собой тянулась к клавиатуре, дабы исполнить