случаю», «между прочим», что звучит пугающе легкомысленно, но является верным признаком свободы. Только тот, кто свободен от вещей, может быть свободен для них. «Когда я танцую, я танцую. Когда я сплю, я сплю». Звучит совсем как главное наставление китайских учителей: «Когда сидишь — сиди, когда идешь — иди. Не суетись». Вывод обнадеживает: человеку дано быть господином удовольствий, а сознательное наслаждение жизнью делает ее воистину приятной. На чем основан этот оптимизм? На очевидном факте бесконечного разнообразия жизни. Танцевать — спать, гулять — сидеть… Что еще? Куда ж нам плыть? Доставляет удовольствие не состояние само по себе, а именно возможность пере-жить его, открыть себя новому. Жизнь приятна как постоянный дивертисмент, проба нового, мозаика нюансов, нескончаемый entre-acte. Она не плоха и не хороша — она, как сказал поэт, подробна.

Получается, что больше всех наслаждается жизнью тот, кто принимает ее быстротечность. До этого серьезного занятия еще надо дозреть, освободившись от иллюзий и легкомыслия молодости. Монтень говорит: «Лишь тем подобает умирать без горечи, кто умеет наслаждаться жизнью. Сейчас, когда мне остается так мало времени, я хочу сделать свою жизнь полнее и веселее. Быстроту ее бега я хочу сдержать быстротой своей хватки и тем с большим пылом пользоваться ею, чем быстрее она течет… Я вкладываю в свои ощущения душу не для того, чтобы погружаться в них… а для того, чтобы найти себя. Я хочу, чтобы душа могла любоваться собой в зеркале благоденствия. Пусть душа осознает, как должна она благодарить Бога за то, что он умиротворил ее совесть и обуревавшие ее страсти…»

Искусство жизни есть прежде всего умение прощаться с ней. Персонажи древнего даосского философа Чжуан-цзы в свой смертный час ликуют при мысли о бесконечности творческих превращений, которую сулит им смерть. Монтень в своем роде не менее решителен: он утверждает, что способность человека к разумному и самой природой уготовленному наслаждению таит в себе божественную глубину и ясность сознания. В чистой радости жизни человек причащается полноте и блаженству божества. «В Платоне наиболее человечным было то, за что его прозвали божественным».

Вот где начинается работа «художника жизни». Это работа согласования несогласуемого, работа со- бытийности, содержание которой есть со-держание полярных величин бытия. Человек становится актером: он следует парадоксальной логике игры: чем меньше он отождествляет себя с ролью, тем успешнее играет, и чем больше отстраняется от себя, тем больше становится собой. Он более всего правдив, когда лжет: вот подлинная радость игры. Оттого же он ничего не представляет и не выражает, мера его искусства — покой души. Чем живет этот «артист жизни»? Не данностью, а за-данностью опыта, ежемгновенным обновлением и, значит, исчезающе малой прерывностью в глубине сознания, промельком бездны бытия. Чтобы объять вечность, нужно войти в несчислимо малое. Чтобы возвыситься до небес, нужно умалиться до последней травинки. Без иронии здесь не обойтись. Но в способности жить мгновением, собирающим несовместное, человеческое обретает божественную меру.

Современный человек настолько привык считать свою субъективность отправной точкой всех размышлений и поступков, что даже евангельскую заповедь «оставить все» считает, скорее, риторическим преувеличением. Но ведь в реальной жизни, которая была до нас и будет после нас, первично и действительно не наше обособленное «я», а сама связь, соотнесенность различных моментов существования. В жизни на самом деле все дает себя, пере-дается прежде, чем в ней появится нечто предметное. Мудрый наслаждается жизнью не потому, что владеет ею, а, напротив, — потому, что предоставляет всему быть, допускает неисчерпаемое разнообразие мира. Его связь с миром — сокровенная, всепроницающая, предваряющая сам мир. Искусство жизни есть безупречное соответствие тому, что есть «здесь и сейчас», еще не явленное миру. Мы живем совместно с миром до того, как осознаем это. Совместность человеческого и божественного переживаются лишь как внутренний опыт, в модусе предвосхищения и воспоминания. Но переживается совершенно реально. Вот и Монтень открывался удовольствиям для того, чтобы найти себя и научиться предстоять Богу: подлинная вершина личностного сознания! Умеющий наслаждаться жизнью возвращается к себе.

Китайцы не знали личностного Бога. Последнего им заменяли Великий Путь мироздания и Небо — первозданная данность самой жизни. В глубине преходящей, вечно-текучей жизни есть нечто вечно живое, извечно возобновляемое, постигаемое просветленным духом. К этой правде бодрствующего сердца извечно возвращаются все мудрецы мира. А подлинная основа китайской традиции, ее Альфа и Омега — это «единство небесного и человеческого». Для китайцев человек призван идти к Небу.

Отсюда следует, что мир, в китайском представлении, действительно есть «пространственно- временной континуум». Но пространство и время в китайской картине мира складываются из качественно неоднородных, всегда конкретных отрезков. Если обратиться, например, к понятию времени в средневековом Китае, мы обнаружим, что время не воспринималось там в отрыве от природных циклов, что оно имело даже как бы доступный чувственному восприятию образ. Время для средневековых китайцев — это всегда определенное время года, день и час со всеми относящимися к ним бытовыми предписаниями; таково время от восхода до захода солнца, время, когда «поют петухи», время, в течение которого «тень переместится на вершок» или сгорит курительная палочка. Даже государственная политика определялась конкретными качествами времени. К примеру, казнь преступников по традиции откладывали до осени — поры всеобщего умирания, — а вожди мятежных сект старались приурочить свое выступление к началу нового временного цикла.

Китайские поэты не имели даже понятия о вневременном, идеальном совершенстве; они неизменно воспевали красоту мимолетного и уходящего. По традиции им полагалось творить, «глядя на плывущие по небу облака». Китайские врачи не мыслили ухода за больным без учета всех природных циклов, определявших его состояние в данный момент времени. Минские руководства по гимнастике предписывают особые упражнения для каждого месяца года. Но и каждый из двенадцати часов китайских суток имел соответствия среди направлений в пространстве и органов человеческого тела. Естественно, что распорядок жизни человека должен был соотноситься с менявшимися свойствами пространственно- временного континуума. Существовал даже цикл дыхательных упражнений на каждый день, основанный на системе гексаграмм «Книги Перемен». А, к примеру, расписание жертвоприношений императорским предкам при Минской династии предусматривало ежедневное обновление блюд в течение всего года.

В позднем Средневековье возникает традиция составления диаграмм «мудрого сознания», которые показывают соответствия жизни сердца и природных процессов. Нередко такие диаграммы именуются «картами преемствования сердца», поскольку в них раскрывается вечнопреемственность духа в круговороте природных метаморфоз. В схеме, составленной уже известным нам Чэнь Сяньчжаном, например, добродетель человечности соответствует весне, срединность — лету, долг — осени, выправленность — зиме, а все антропокосмические явления обращаются вокруг Великого Предела, проявляющегося в ритмической смене покоя и движения. Спустя два столетия Лю Цзунчжоу тоже полагал, что творческая «воля сердца», предваряющая все сущее, действует согласно смене времен года: когда воля приходит в действие, это соответствует стадии весны и чувству удовольствия; когда она возрастает и усиливается, она находится в стадии лета и вызывает чувство восторга; затем воля свертывается, приходя в состояние осени и рождая чувство печали, и, наконец, возвращается к себе, что соответствует зиме и чувству отдохновения. Даже жизнь чистого духа китайцы не мыслили вне течения времени!

Впрочем, круговорот сердца, согласно китайской традиции, относится к «прежденебесному», то есть сокровенно-символическому бытию, лишенному предметности. Он предстает как ускользающий «момент покоя» (си), бесконечно малый разрыв в длительности опыта, порождающий сознание. Текучее время-временность и всеобъятное время-Эон соотносятся между собой по пределу своего существования: они смыкаются в акте самоустранения. Китайская мудрость Пути, собственно, и означает умение войти в эти «узкие врата» реальности — и стяжать жизнь вечную. Даосы в особенности разрабатывали тему «мудрой смерти» как мгновенного проникновения в символическое бытие на стыке временных циклов космоса. Но и неоконфуцианец Ван Цзи говорил о «вхождении в непостижимую утонченность посредством одной мысли» и о «точке духовной просветленности», открывающей доступ к «вечному существованию на протяжении тысяч эр». Напомним, что слово гунфу означает не только духовное совершенство, но также время, и притом время свободное, время праздности, когда мы принадлежим сами себе. Поскольку мудрый отвлекается от всего данного, у него «много времени», он вечно «празден». Будучи свободным от всех дел, он оказывается свободным для любого дела. Он

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату