Открытие дарует Шейду такой душевный покой, что он даже готов примириться с тем, что никогда не узнает, кто же эти «они», что «играют» судьбами смертных и земными делами, большими и малыми. Уже того знать достаточно, что «они» все приводят в соответствие:
И потому у Шейда возникает «слабая надежда» на жизнь после смерти.
Шейд близок Набокову и в том отношении, что его метафизика тесно связана с эстетикой. Непосредственно за признанием, что он нашел путь к этой «слабой надежде», идут слова: «Теперь я буду следить за красотою, как никто / За нею не следил еще». То есть познанье судьбы (а стало быть, потусторонности) позволяет воспринимать и создавать красоту. В общем контексте поэмы это означает еще две взаимосвязанные вещи. Смысл первой вытекает из виденья Шейда, будто его ведут на расстрел. Подробности сцены точно совпадают с тем местом из лекции «Искусство литературы и здравый смысл», где описывается казнь Николая Гумилева, а также с фрагментом из «Дара», где в той же гибельной ситуации оказывается отец Федора. Подобно этим двум жертвам, Шейд, также наделенный даром проницания и остротой зрения, ощущает себя несравненно выше «ретивых кретинов», готовых поставить его к стенке.
Вот это умение разглядеть в миг перед смертью такую мелочь, как поросль лишайника на стене есть в глазах Набокова высший признак художника-героя. Более того, явный плеоназм, содержащийся в строке, о которой речь, в точности воспроизводит плетенье узоров, которое Шейд имеет в виду, говоря об орнаментах самой жизни: в умении сопрячь предметы (расстрельная стена — лишайник) — угадывается совпадение, предсказуемое и в то же время тайное. То есть чуткость Шейда к метафизическому смыслу узоров жизни, для наблюдения которых потребен острый глаз, определенно связывается с его способностью «следить за красотою».
Но Шейд — поэт и творец прекрасного, и смысл сказанного состоит в том, что посвященность в тайну узоров неотделима от художественного мастерства: «Теперь я буду вскрикивать, / Как не вскрикивал никто. / Теперь я буду добиваться того, чего никто / Еще не добивался. / Теперь буду делать то, чего никто не делал» (с. 835–38). Отсюда — путь к прямому соположению эстетики и метафизики, программному и для искусства самого Набокова:
Короче говоря, узоры в искусстве — это микрокосмическое отражение макрокосмического порядка. И хоть узор постигается глазом созерцателя, он тем не менее являет собой правдивое, пусть и туманное, отражение трансцендентальной истины, а вовсе не солипсистское насилие над природой.
Понятно, что, выясняя связь между «Комментарием» и текстом, необходимо иметь в виду теологический «argument from design» (доводы о существовании Бога, основанные на упорядоченности мира видимостей) в той интерпретации, какую дает этому принципу герой (на память тут приходит не только Поп с его «Опытом о человеке», но и вообще популярность подобных теологических позиций в XVIII веке). Поэтому важно, что некоторые высказывания Шейда по поводу метафизической сущности узоров столь тесно увязаны со всей деятельностью Кинбота, что обретают статус едва ли не герменевтических указателей ко всему роману. В основе каждого из таких высказываний лежит фундаментальная набоковская переоценка терминов «естественный» и «искусственный»: например, описав некоторые попытки человечества уловить связь между здешней и загробной жизнью, Шейд высказывает следующее исчерпывающее кредо: «Жизнь это весть, нацарапанная впотьмах. Без подписи» (с. 235–36). Семантика строки становится ясна как из непосредственного контекста, так и из всей поэмы: смысл у человеческой жизни есть: это коммуникация, придуманная неким сознанием, но люди, по самому естеству своему, способны уловить лишь отдельные проблески. Сразу за этим афоризмом следует образ, воплощающий попытку Шейда расшифровать «послание», заключенное в человеческой жизни. Шейд вспоминает день, когда умерла его тетя Мод, и он увидел: «Прильнувший к столу пустой изумрудный футлярчик / Плоский и пучеглазый, и в пару к нему / Увязший в смоле муравей» (с. 238–40). Символика ясна: цикада либо другое насекомое с тем же жизненным циклом перешло в иную форму существования и улетело прочь, а муравей остался, чтобы когда-нибудь успокоиться в янтарной могиле. Урок — поправка к знаменитой басне: «Лафонтен неправ, / Мандибула мертва, а песнь живет». Иными словами, «песнь», то есть искусство, причастно трансценденции — в отличие от всего утилитарного. Из контекста следует, что и тетя Мод, возможно, перешла в иное измерение бытия, ведь она тоже была художником. И наконец, «случайное» созвучие имени знаменитого французского баснописца, которое теперь ассоциируется с образом трансцендентности, и «фонтана», увиденного Шейдом, когда он оказался при смерти, лишний раз подтверждает его мысль, что предчувствие бессмертия можно почерпнуть в узорах, которые также являются посланием, содержащимся в человеческой жизни.
Вот еще один путеводитель по поэме Шейда — собственное заявление ее автора: