Дальше она либо пустеет и гибнет, либо кормит следующие поколения. Это уж вопрос судьбы — жизнь текста за пределами его эпохи.
Второе мое замечание касается именно пределов той эпохи, когда текст появляется. „В Шекспиры…“, „в Гомеры…“ — что за разговор! Современному читателю должен показаться суетным тот воспаленный интерес, с каким критики 1850 года обсуждают
Аполлон Григорьев — первый, кто додумывает до конца интуитивно почувствованный Островским смысл „Тюфяка“ — каким этот смысл предстает кружку „Москвитянина“.
В 1852 году Григорьев пишет следующее:
„Тюфяк“ — самое прямое и художественное противодействие болезненному бреду писателей натуральной школы; герой романа, то есть сам Тюфяк, с его любовью из–за угла, с его неясными и не уясненными ему самому благородными побуждениями пополам с самыми грубыми наклонностями, с самым диким эгоизмом, этот герой, несмотря на то, что вам его глубоко болезненно жаль, тем не менее — Немезида всех этих героев замкнутых
По иронии судьбы именно автор «Белых ночей» десять лет спустя будет печатать в журнале «Время» статьи А.Григорьева, где тот доведет до логического конца свою концепцию. И где Писемский, здоровый, грубоватый и «низменный», будет трактован как писатель более важный для русской культуры, чем Гончаров с его деланным смирением перед узкой практичностью (это мнение Григорьева. —
Опять–таки не будем спорить по «персоналиям»: Толстой еще не закончил «Казаков» и еще не начал «Войны и мира»; Достоевский, со своей стороны, много чего начал и закончил после «Белых ночей», казавшихся молодому Григорьеву сентиментально–натуралистическим бредом. Суть в том, что именно видит А.Григорьев в Писемском и почему так высоко ставит его. Точнее: как он все это видит в «Тюфяке» — самом сильном, по его мнению, произведении Писемского?
Тема Аполлона Григорьева — крах русского идеализма. Оплакивание его. «Горькое сознание морального бессилия и душевной несостоятельности» его перед напором ложных идей.
Отыскивая начало этой «порчи», Григорьев обращается к Пушкину. В фигуре Белкина он усматривает первую пагубную трещину: под давлением искусственных и внешних идеалов вопиет и осаживается в Белкине все простое, здравое и непосредственное, все органичное, естественное, близкое природе и почве. Еще более мучительная борьба между добрым, простым, смиренным — и хищным, сложно–страстным, напряженно–развитым происходит в героях Тургенева… Писемский в этой баталии оказывается на самом «добром» и «простом» фланге, он действует на самом естественном, почвенном, «низком» уровне. И он прав…
Так ли это? То есть, так ли думает сам Писемский, автор «Тюфяка»? Вопрос простой для быстрого ответа и сложный для дальнейших раздумий. Писемский «думает» именно «так». Под прямым влиянием Аполлона Григорьева он в своей статье о «Мертвых душах» в 1855 году препарирует Гоголя точно по григорьевской методике: «искусственные», «напряженно–развитые» идеалы — против «доброго, простого и смиренного». Однако в творчестве художника, особенно такого, как Писемский, то, что он думает, да еще под давлением критиков, вовсе не покрывает того, что он
Вообще Аполлон Григорьев ставит перед собой достаточно головоломную задачу: спасти идеальное — с помощью натуральности, казалось бы, рвущей все связи с идеальным. Увидеть идеальное начало именно в этом существе, природном, органичном, почвенном. Тут заключена для Григорьева увлекательная задача: чем «хуже», тем лучше! Гоголь именно до этого края и дошел, он заглянул в страшную, низменную, физиологическую бездну человеческой природы и, дойдя до края, поворотил сразу и бесповоротно к другой бездне — к бездне духовности. Так вот: Писемский идет от того пункта, на котором в страхе остановился Гоголь…
Куда идет? — спрашиваю я.
Нельзя ведь не признать, что в самой постановке вопроса Григорьев действует в замечательном интуитивном согласии с предметом: у Писемского поворот к «натуральности» есть, безусловно, следствие изначального горького разочарования в «идеальном». Однако Григорьеву гораздо важнее другое: не «предмет», а «ситуация». И надо признать, что он, Аполлон Григорьев, действует в замечательном интуитивном
— Бешметев у Писемского — не такой уж «тюфяк», как принято думать! Это прочный человек, крепкий, физиологически естественный. Если угодно, он животное. Зверь с хвостом! Но с нашим, родным, нежно любимым хвостом. А если он нет–нет да и обмакнет свой драгоценный пушистый хвост в грязную лужу и мазнет им по физиономии какого–нибудь замечтавшегося тюленя, так это–то и к лучшему! В этом есть неподдельная правда, да и природной нравственности побольше, чем в умствующих байбаках. Да, тетушка Перепетуя
Так она и уравновешена! Едва Григорьев достраивает свою систему, как ее уничтожает встречной системой Писарев. Дмитрий Писарев, гениальный мальчик, словно затем и выдвинутый новым поколением русской интеллигенции, чтобы довести до предела, до логического конца, до разящей остроты все то, что способно противостоять григорьевской консервативной органике: идею развития, страсть протеста, силу разума, независимо ни от какой почвы.
Бой происходит в 1861 году, в новую уже историческую эпоху, далекую от пределов «мрачного семилетия». И объектом драки является именно «Тюфяк», извлеченный из недр этого самого «мрачного семилетия».
Автор «Тюфяка» для Писарева — безусловно