Вот так. О Славутинском говорили, а о Писемском не стали.
А ведь что–то в этом романе действительно «тормозит» читательское доверие.
Добролюбов не прав, конечно, усматривая в нем некую «заранее сочиненную идею». «Идей» там
Спору нет, Писемский проявляет бесстрашие реалиста, вторгаясь в такие сферы российской действительности, в которые мало кто рисковал вторгаться до него, да и после. Он проявляет бесстрашие и в том, что рискует сопоставить, сложив, столкнуть стороны, казалось бы, несопряжимые. Он видит их совмещение в реальной жизни, и у него достает решимости, как есть, выволочь загадку на свет божий: и то, что подлец от карьеры и благородный администратор так славно соединяются у нас в одном лице, и то, что добрая и щедрая почва, подкрепившая и поддержавшая честного мечтателя, сама же, этими же объятиями, и душит его, едва он пробует перепахать свалку.
Разумеется, ни «в лице» соллогубовского «Надимова», как сказал Григорьев, ни в «посягающих на лавреатство драматических произведениях г. Львова» нет подобных несообразностей — вот там–то все укладывается в логику, в «заранее сочиненную идею».
У Писемского же реальность выбивается прочь, срывается с привычных понятий, запутывается сама в себе. «Умный человек» не умеет удержать лица; образ «тысячи душ», захваченных в собственность, оборачивается странной несовместимостью «душ» в его собственном внутреннем «я». Они совмещены в «умном человеке» — номинально, механически, несообразно, «зеркально».
Критики третьего ряда попрекнули автора: зачем, мол, он допускает в романе такие противоречия!
Критики второго ряда оказались мужественнее; они нашли, что сказать по этому поводу: но ведь так бывает в жизни!
Критики первого ряда не нашлись, что сказать. Потому что в этой ситуации несообразность надо распутывать, надо ее решать как новую жизненную проблему, причем проблему неожиданно ключевую. А Писемский как раз и не дает для этого достаточных оснований. Он не только не пытается распутать замеченную несообразность — он и не чует здесь проблемы. У кого как есть, так и есть.
Это — рубеж, от которого начинается главный непоправимый поворот его литературной судьбы. Здесь та грань, за которой крупный писатель обретает или не обретает величие в глазах истории. Мало иметь зоркость увидеть бездну — надо иметь слепоту в нее ступить. Мало напомнить людям о здравом смысле — надо знать, что им делать. Есть проблемы духа, которые трудно «объяснить» — их надо выстрадать. Так сгорел в этих безднах Достоевский. Так надорвался в конце концов на этой духовной диалектике Толстой. Так отдал душу русским неразрешимостям и Тургенев, хотя уж он–то по природе совсем не годился в мученики идей. Здесь таится возможность духовного подвига, за который писателю могут простить все. Как простили Тургеневу разрыв с «Современником». Как простили Достоевскому «Бесов», как простили Толстому — проповедь непротивления.
Кто простил?
Несчастная судьба,
Времени–то он и не угодил. Казалось, он просто подзастрял в «быте», увяз в «почве», — но и этот быт, и эта почва не были случайны в его творчестве, они свидетельствовали о
Но кажущееся безумство этого упрямого бытописателя и «антитеоретика» на самом–то деле — здравомыслие, исходящее из
Современный исследователь пишет:
«Алексей Феофилактович слишком много лет провел в деревне и… знал, что никакой
Откуда набрался «мужицкого духа» дворянский отпрыск, взращенный «семью мамками» в чухломском имении? Как сумел он сохранить ясную трезвость в пьянящей, наэлектризованной атмосфере двух столиц, соперничающих на переломе времен? И наконец: почему на этом переломе времен русская критика — мы это скоро увидим — растоптала и уничтожила здравомыслящего писателя, посланного России судьбой?
Чего Россия не простила Писемскому?
Именно того, что он не понял ее «безумия», — того, что
В сущности, молчание крупнейших критиков его времени о крупнейшем его романе, о «Тысяче душ», — тяжелое предзнаменование.
Он этого не почувствовал.
4. Гибель Никиты Безрылова…
Он — в зените славы своей в последние предреформенные годы. Как прозаик — он в первейшем ряду наследников Гоголя, он рядом с Тургеневым, или даже чуть впереди. Как драматург, автор «Горькой судьбины» он удостоен академической Уваровской премии, и, кроме Островского, с коим он эту премию делит, он никого не признает равным себе на российском драматургическом Олимпе.
Как личность, он громко популярен в литературных кругах стремительно левеющего Петербурга. Он член Театрально–Литературного комитета, член Литературного фонда, член руководства журнала «Библиотека для чтения» — фактически второе лицо в редакции после А.Дружинина. Параллельно он один из редакторов журнала «Искусство», из которого, впрочем, скоро выходит, именно потому, что с осени 1860 года становится главным редактором «Библиотеки…». Как ни относиться к этому детищу Сенковского, но «Библиотека для чтения» —
Он несколько необычно, несколько даже экзотично ведет себя в новой роли. Он вообще необычная фигура на петербургском фоне, и знает это. Он так и держится: прямодушный провинциал, широкая душа, независимый простак, прячущий за шуточками практическую сметку, острую наблюдательность и насмешливый трезвый ум.