хотим знать, кто писал эту статью; она помещена в журнале, издающемся под вашей редакциею, и потому вы должны отвечать. Мы требуем, чтобы вы немедленно… отказались от этих слов. Если вы не согласны, вы должны дать нам удовлетворение, принятое в подобных случаях между порядочными людьми, и тотчас же уведомить нас, когда и где могут переговорить наши свидетели об условиях… В противном случае копии с этого письма будут сегодня же разосланы во все редакции и, независимо от этой меры, с нашей стороны будет вам сделан вызов понятнее».
Меж тем Петр Боборыкин, с изумлением обнаруживший в своем уже вышедшем в свет фельетоне дерзкую вставку, бежит к своему редактору за объяснениями — и застает того пьяным…
Писемский и дуэль? Действительно нонсенс. Ощущение игры и провокации не покидает меня во всей этой истории. Как же они собираются с ним драться, тридцатилетний Курочкин и пятидесятисемилетний Степанов? На пистолетах? На рапирах? Двое против одного? Замечательный поэт и замечательный художник — против замечательного прозаика? Хорошая сцена… Да, полно, они ведь и не собираются драться! Тут опять: делается одно, а имеется в виду другое. Курочкин отлично знает Писемского: они люди одного круга, еще недавно — одного кружка. Писемский виден в этой истории насквозь: по слабости нервов он и вообще–то не годится ни в литературные бойцы, ни в журнальные редакторы, а теперь он еще и в отчаянии, он потерял над собой контроль до того, что вписал дерзость в чужой текст. Он нарушил правила литературной игры: «подставился». Выволакивая его из «литературы» в ситуацию реальной дуэли, Курочкин тычет надломленного противника носом в собственную его слабость — психологически добивает его.
…Придя в себя и отрезвев, Писемский отсылает записку: «На каком основании вы требуете у меня ответа?… В вашем журнале про всех и вся и лично про меня напечатано столько ругательств, что я считаю себя вправе отвечать вам в моем журнале, нисколько уже не церемонясь, и откровенно высказывать мое мнение о вашей деятельности, и если вы находите это для себя не совсем приятным, предоставляю вам ведаться со мною судебным порядком».
Эту записку Курочкин и Степанов выставляют на всеобщее обозрение в витрине книжного магазина Серно–Соловьевича. Тексты вызова и ответа пущены также и по рукам. Один из списков попадает к Петру Усову, редактору «Северной пчелы», и тот двадцать лет спустя, уже после смерти Писемского, предает оба текста гласности в «Историческом вестнике».
Откуда мы их и знаем.
Год спустя, в январе 1863 года, в журнале «Время» зацепит «свистунов» Достоевский. Но не так, как следовало бы по логике их борьбы, не так, как привычно им, его прямым противникам. То есть не «справа», но и не «слева», а… в иной плоскости. «Вы думали, что мы так же, как вы, начнем лупить… с правого фланга: Пушкина, Гоголя, Островского, Тургенева, Писемского?…» — иронически спросит Достоевский Елисеева, Минаева и других «свистунов». Писемский будет упомянут неспроста и отнюдь не только потому, что — в обязательном списке: Достоевский в высшей степени в курсе истории с Безрыловым. Вот его позиция:
«Вы, — обращается он к публицистам „Искры“, — бездарно волочили великую мысль по улице и, вместо того чтоб произвести энтузиазм,
Фантастический поворот! Надо иметь головокружительную способность Достоевского так подниматься на «высоту вечности» и так поворачивать текущие земные дела, чтоб, оставив вне прикосновений великие идеи времени (прогресс, правду, благо народа), так спокойно выдернуть почву из–под ног противников, уверенных, что эти идеи — исключительно
Писемский не обладает ни такой высотой, ни такой твердостью духа. Оставаясь на уровне текущей схватки, он убежден, что терпит поражение. И потому он —
С весны 1862 года безрыловская история делается чем–то вроде модного потешного анекдота в свистящей, жалящей и пересмешничающей сатирической прессе. «Буря, брат Никита, для тебя настала: вся литература на тебя напала. Только то спасает, что ты спрятал рыло; а без псевдонима очень дурно б было» (Лев Камбек, «Петербургский вестник», отдел «Ерунда»); «Спустившись в мир из сферы мифов, вкрутясь в журнальную среду, Гиероглиф Гиероглифов шипит глухую ерунду. — Чего робеть красе зоилов? Сей витязь храбрый не один — с ним в стачке явной сам Безрылов, Петр Нескажуся и Зарин…» (опять «Искра»); «И пришел на бой Безрылов, автор дивных трех страниц, и хотел всех свистофилов преклонить покорно ниц. „Хроникер“ же пред толпою, защищая свой принцип, посмотрел, тряхнул главою… — Ахнул дерзкий — и погиб» (Дмитрий Минаев, «Русское слово»). Впрочем, зачем с ним так круто! Он же не враг нашего прогресса! Он просто Собакевич, он —
Историки, между прочим, скажут: Минаев
В «Гудке» — карикатура (довольно, впрочем, бездарная): Курочкин, изображенный, естественно, в виде курицы, наскакивает на большого слона, которому приклеено лицо Писемского. Соотношение величин, несколько удивительное для современного читателя, который Писемского помнит плохо, а стихи Курочкина, «русского Беранже», знает наизусть. Подпись под карикатурой объявляет устами слона–Писемского: «Нам неудобно драться, вы слишком мелки, чтобы в вас попасть». Так ли соотносились силы в 1862 году, как кажется карикатуристу «Гудка»? Учтем, что «Гудок» — приложение к газете «Русский мир», а редактор «Гудка» — тот же выгораживающий Писемского Минаев. Но ведь Минаев — поэт левый, он сотрудник той же «Искры», травитель Фета…
Современный читатель, попадающий в это пересечение страстей, несколько теряется. Мы все–таки привыкли к некоторой логике, которая вскрывается в событиях, от «обратного», «от результата». Мы знаем, что демократическая, радикальная мысль по логике борьбы как бы двоится, троится, она расщепляется в своем развитии, нащупывая внутри себя все более твердые элементы; говоря современным жаргоном, мы видим в этой борьбе нечто вроде «кубковой пульки» с финальной схваткой в конце: «Русское слово» — против «Современника» (Писарев — против Щедрина). «Современник» объявлен окончательным победителем, и с этого момента вся история шестидесятников выстраивается в нашем сознании как многоступенчатое восхождение к чистоте и твердости «Современника».
Но
Хаос! «Все перегрызлись, перессорились, все уличают и обличают друг друга. Сам я тоже начал зубоскалить», — это Писемский докладывает Тургеневу, еще только влезая в драку, еще только приступая к «Запискам Салатушки».
Из парижского далека Тургенев оценивает ситуацию еще красноречивее: «Дела происходят у вас в Петербурге — нечего сказать! Отсюда это кажется какой–то кашей, которая пучится, кипит… Освистанные Костомаров… Аксаков… Никита Безрылов… Освистанный Чернышевский. Все это крутится перед глазами, как лица макабрской пляски (танец мертвецов, —
Но вот в мае 1862 года, словно вспышкой молнии на всю прессу, — в этом «хаосе» высвечиваются два «стана». Знаменитая статья Каткова в «Русском вестнике» от 16 мая: «Неужели суждено еще продлиться этому анархическому состоянию общественного мнения, этому положению вещей, в котором раздраженные и разлаженные общественные силы сталкиваются между собою, парализуя себя взаимно и предоставляя агитировать кому вздумается, какому–нибудь свободному артисту, который уже серьезно воображает себя представителем русского народа, решителем его судеб, распорядителем его владений, и действительно вербует себе приверженцев во всех углах русского царства, и, сам сидя в безопасности за спиною лондонского полисмена, для своего развлечения высылает их на разные подвиги, которые кончаются казематами или Сибирью, да еще не велит „сбивать себя с толку“ и „не говорить ему под руку“? Кто этому острослову,