«Колокол» вперемежку со скабрезными картинками хранится у бретера и пропойцы, промышляющего в эпоху «гласности» обличительными статейками: статейки — новый вид шантажа: «жидов» надо припугнуть — пусть откупаются! Горничная, сбежавшая от госпожи на волю, крадет у той бриллианты; дальше — больше, она доходит и до убийства, причем раскаяния никакого: все одно пропадать, так и эдак гореть в геенне огненной. Поля лежат незасеянные, имения стоят опустелые, разворованные, а кругом галдят посредники, стрекочут уполномоченные, кричат и мечтают ораторы на дворянских съездах, бунтуют и орут мужики на сходках, куражатся недавние рабы над недавними барами; бар они более не боятся, зато боятся схода, скопа,
Меж тем отъехавший за границу российский барин едва вкушает в Париже «негу и сладострастие», как тотчас начинает ненавидеть и ругать Россию. То же и в Лондоне: упившийся российский обличитель бубнит в гостинице: «Резню хорошую устроим!» — и уже готов взять у лондонских агитаторов пачку прокламаций, чтобы дома приблизить этот час.
«Дома кресты и чины получать готовы, а к нему приедут — вольнодумничают; что ж вы после этого за люди!»
Имя «нашего заграничного гения» опять–таки прямо не названо. Но — вызвано в сознании. И опять–таки — без всякой заметной враждебности к нему лично. Ни даже к тем, кто везет от него в Россию зашитые в пояс прокламации. Напротив, среди них есть прекрасные люди. Например, Валериан Собакеев, со спокойным достоинством идущий под арест, готовый и на каторгу, — один из немногих
Так все дело — в
Суть — не в составе элементов романа. В конце концов и традиционные «дворянские» любовные интриги, обыкновенно преобладающие у Писемского, и сцены «крестьянские», мастером которых он слывет уже целое десятилетие, и сцены «чиновничьи», вряд ли удивительные после той высоты разоблачительства, какую он продемонстрировал в «Тысяче душ», и, наконец, мотивы «интеллигентского» брожения, критицизма, занесенного к нам «ветром», — все это так или иначе знакомо у Писемского либо по прежним повестям и романам, либо уж по безрыловским фельетонам.
Откуда же ощущение вызова, брошенного всем и вся?
От того, как
Они соединены слабо, рыхло. Кусочки еле держатся, все повествование напоминает то ли мозаику, то ли бусинки на слабой нитке, то ли едва скрепленные листки. Собственно, перед нами роман–обозрение, в самом точном смысле слова — роман–фельетон, быстро и остро схватывающий злободневности, но никак всерьез не связывающий их воедино ни общей авторской мыслью, ни глубоко понятыми характерами.
Вдруг возникают масоны. Социализм, христианство, мистика — такой пель–мель под острым соусом. Масон поносит Петра Великого с его «универсальной государственностью», потом
Точно так же трезво Писемский понимает, что набор либеральных эмоций, мелких любовных страстишек, радикальных порывов и хамских выходок, насаженный на «ось» главного героя (Бакланова), насажен, в сущности, на пустое место, потому что у героя
Впрочем, тут что–то приоткрывается. Что–то нащупывается тут: именно вот эта всеобщая
Однако эта смутная, интуитивно чуемая в романе Писемского закономерность не только не продумана до конца, но даже и не схвачена как следует. Только слабо тронута то тут, то там. И от этой общей расслабленности острые углы, задетые автором, кажутся задетыми наспех или даже на смех; рискованные вопросы, им поставленные, кажутся игрой и провокацией; рискованные подробности, вроде зашитых в пояс листовок, кажутся вызывающей дерзостью. Со свойственной ему грубоватой прямотой выведя в ряде сцен
В конце концов, можно ведь и ненавидя «нигилизм» — попытаться понять всерьез его роль в российской духовной ситуации, его пусть гибельную, но реальную жизненную суть. Но для этого надо быть Достоевским. Можно и презирая «нигилизм» подняться сквозь него на другой бытийный уровень, обойтись без него, выстроить мироконцепцию мимо него. Но для этого нужно быть Толстым. Можно, наконец, чувствовать себя прикованным к «нигилизму», к его обоюдоострой загадке, к его странной героичности, — но чтобы выдержать этот эквилибр света и тени, нужно обладать тонкостью и гибкостью Тургенева.
А тут — ни глубины, ни гибкости, ни прочности. Честное простодушие, неосторожная прямота.
И вот еще что заметим: Достоевский, Толстой, Тургенев выстраивают свои окончательные художественные концепции относительно «нигилистической эпохи» — позднее, лет через десять после событий, когда и пожары отгорели, и страсти попригасли.
Писемский же влезает в самое пекло. Влезает первым. За пять месяцев до того, как в этот же огневой фронт залетает со своим «Маревом» никому не ведомый несчастный Клюшников. За шесть месяцев до того, как врезается в эту же стену никому еще не ведомый яростный Лесков. Из этих троих, коим суждено оказаться в конце концов создателями «нового жанра» — антинигилистического романа (хотя роман Писемского не в большей степени «антинигилистический», чем «антикрепостнический», «антибюрократический» и «антилиберальный»), — так из троих создателей «жанра» первым оказывается тот, кого судьба словно специально создает для искупительной жертвы: писатель крупный, общепризнанный, совершенно независимый и — совершенно незащищенный.
Итак, осень 1862 года. Роман в работе. Как это и заведено, автор читает едва законченные части в литературных собраниях. Сохранились записки: Полонскому («В пятницу вечером я юным поэтам буду читать мой роман… Приезжай»). Анненкову («Я пишу, пишу мой роман, а сам еще и не знаю, что это такое… Не приедете ли послушать?»). Главные чтения, несомненно, в редакционном кругу родной «Библиотеки для чтения»: именно здесь естественнее всего Писемскому поместить свое новое детище. И именно здесь происходят события и принимаются решения, меняющие всю дальнейшую жизнь Писемского.
К сожалению, мы мало знаем о том, как это происходит. Почему не идет роман в «Библиотеке»? В какой связи состоит этот факт с общими переменами в редакции: журнал вот–вот должен сменить не только редактора, но и владельца; Печаткин от издания отказывается; с нового года оба портфеля (и рукописи, и деньги) переходят к Боборыкину.
Отношение последнего к роману Писемского восстанавливается из позднейших боборыкинских воспоминаний. Отношение сдержанное. Но не отрицательное. Боборыкин считает, что Писемский слишком
Однако сдержанность и осторожность не помешают Боборыкину полгода спустя напечатать в