стойки.
Как-то при случае он рассказал Давиду.., «Наставник мой пришел в ужас, узнав о проснувшихся во мне чувствах. Каждый вечер после захода солнца я поднимался к нему в мансарду, чтобы развести огонь в жаровне. Помню, как он вырывал у меня из рук совок для угля. Эти встречи приносили мне успокоение, были для меня отдушиной. Мои признания страшно сблизили нас. Мне было четырнадцать лет, и дома все исполняли мои прихоти. А этот старый учитель вливал в меня необходимую для жизни энергию, которой мне так недоставало. Он часто говорил об «одиночестве», о «победе дьявола», «падении». Однажды он сыграл мне сонату Тартини. С тех пор я аккомпанировал ему на фортепиано...»
«Порой кажется, что тебя влечет к чему-то, п вдруг понимаешь, что лучше было бы от этого отказаться. Всю жизнь я что- то ищу и чувствую какую-то неудовлетворенность, но я не могу отказаться от поисков, повернуть вспять».
Все это было прямо противоположно Давиду. «Давид всюду искал поддержки. Когда он лишился любви своих родных, он стал искать замену...» Делясь друг с другом своими познаниями, они поддерживали один другого, как настоящие друзья. Теперь Давид был мертв, и его смерть ничего не доказала: Агустин убил его из чувства противоречия. «О, Давид! Давид! — подумал он,—» я убил тебя, но я не знал, что заодно убиваю и самого себя».
Водка не помогала. Ему нужно было другое лекарство, более сильное, чем забвение. Он опять повернулся к буфетчице и поманил ее. Ей все еще было некогда. У нее было много работы. Мендоса посмотрел на часы. В это время уже мириады микробов овладевали телом Давида. «А я,— подумал он,— разве я более живой, чем Давид». В кармане его пиджака лежало рекомендательное письмо, с помощью которого он мог перейти границу. «Бежать? От чего? От кого?» Он выпил еще рюмку. Бутылка была почти пуста. «За какие-нибудь двадцать минут,— подумал Агустин,-- настоящий рекорд». Ему показалось, что вся его жизнь была лишь неосознанным порывом к убийству и когда он осуществил его, то почувствовал себя опустошенным, одурманенным.
За соседним столиком беседовали посетители. Их было человек шесть, и никто из них даже не замечал Агустина, но ему вдруг показалось, что они хотят поговорить с ним. Агустин подозвал буфетчицу и протянул ей деньги.
— Принеси мне еще бутылку,
— Еще?
Она посмотрела на него осуждающе и пожала плечами.
— И захвати шесть рюмок.
— Для чего они тебе?
— И еще одну для себя.
Мендоса смотрел, как она откупоривает бутылку. Потом смущенно тронул за рукав одного из мужчин за соседним столиком*
— Не откажите в любезности выпить со мной.
Мужчина обернулся: у него был квадратный подбородок и хитрые монгольские глазки. Сначала ему показалось, что Мендоса шутит, но, увидев его серьезное лицо, он замер в нерешительности.
— Это скорее ваша любезность.
Угощайтесь, пожалуйста.
Мендоса налил себе. Буфетчица расставила рюмки на соседнем столике.
— В чем дело?
— Сеньор вас угощает.
Агустин не улыбнулся им в ответ, лицо его по-прежнему оставалось серьезным. Он поднял рюмку и только сказал:
— За Давида.
Бутылка пошла по рукам. Все спешили воспользоваться великодушием незнакомца, и только буфетчица смотрела недовольными глазами на это ненужное расточительство.
— Ну, хватит. Ты уже выпил целую бутылку.
Агустин не обращал на нее никакого внимания. Однажды, уже давно, ему приснился страшный сон: он убивает Давида кинжалом из его же коллекции, и тот даже не оказывает сопротивления. Теперь он снова видел этот сон во всех подробностях. Давид наклонил шею, подставляя ее под клинок, и не издал ни единого звука. Мендоса на следующий же день рассказал Давиду свой сон. Мать Агустина была очень суеверна и приучила его верить в сны. В его памяти навсегда запечатлелось выражение лица Давида. «Как странно,— сказал тот,— я тоже не раз видел такой сон», и, осекшись как обычно, густо покраснел. Потом Мендоса не вспоминал об этом случае, а теперь, вспомнив, почувствовал, как сильно заколотилось сердце: «Выходит, что...» —> мелькнуло у него в голове. Но тут мысли его были прерваны нарастающим шумом голосов. Мендоса словно прирос к месту.
Вот оно.
В бар вбежала растрепанная старуха; размахивая руками,
она показывала на дом, где жил Давид. Со всех сторон ее окружили посетители. Через открытую дверь было видно, как суетливо бегают люди, доносились приглушенные крики.
— Убили парня... Да, да в семнадцатом... Ракель с третьего этажа... Да, совсем недавно...
Мужчины из-за соседнего столика вышли на улицу. Там крики и шум становились все громче. Уперев руки в бока, в дверях стояла буфетчица. Заметив, что Агустин остался один, она сказала:
— Сходи, узнай, что там.
Мендоса как раз думал о Давиде, и странное волнение вдруг сдавило ему горло. Агустину казалось, что он снова видит Давида, бледного, с растрепанными золотистыми волосами и печальной улыбкой на бескровных губах. «Ты подходишь ко мне с но-» жом в руках, и я не убегаю. Как странно. С тех пор как я познакомился с тобой, мне снятся такие сны. Будь я суеверным, я бы подумал...» А он, Агустин, прерывал Давида сальными шуточками о шейке и ножках девицы, о которой вздыхал в те дни* «Если бы мы поговорили, может быть...»
Посетители за соседним столиком снова расселись, как прежде, и, заметив, что Мендоса все это время не двинулся с места, поспешили сообщить ему:
— Это студент из семнадцатого. Только что его пристрелили. Хозяйка упала в обморок, едва его увидела. Сейчас полиция составляет протокол, и наверх никого не пускают.
Над бровями Агустина кожа собралась глубокими складками в форме острого угла.
— Да,— сказал он спокойно.— Это я его убил.
Он сунул руку в карман плаща и положил на стол револьвер*
— Вот этим оружием.
Когда Рауль вошел в комнату, Планас как обычно бормотал себе под нос уроки. Лампа отбрасывала на стол ровный круг и освещала раскрытую книгу, которую Планас держал в руках.
— Недавно за тобой приходил Урибе,— сказал он.
Ривера небрежно пожал плечами и начал стягивать пиджак,
— Он оставил тебе записку.
— Да?
— У тебя на подушке.
Вошедший вслед за Раулем Кортесар подал ему записку: «Сегодня вечером убьют Давида». Голос его прозвучал хрипло.
— Когда он ушел?
Планас забарабанил своими холеными ногтями по крышке стола. Это означало, что он думает,
— Часа полтора назад.
— Он был пьян?
Планас улыбнулся: улыбка у него была застенчивая, как у девушки. В очках с толстыми стеклами, которые он надевал во время занятий, он походил на добродушную курицу-наседку.
— Нет. Во всяком случае, не слишком. Ты же сам знаешь, как редко он бывает трезвым...
Рауль едва удержался, чтобы не дать Планасу пощечину. Оп протянул ему. записку.
— А это? Когда он это написал?