— А он работает?
— Работает, когда дров не забываю купить.
— Я тебе напомню. Грех таким камином не пользоваться.
Я достал из дипломата Циферову афишку и показал ей:
— Знаешь такого?
— Эль Сифра? Знаю. Он пророк или что-то вроде того. По крайней мере, сколько я себя помню, он у нас в Гарлеме подвизается. У него и своя секта есть, маленькая, но он везде проповедует: куда позовут, там и выступает. Хоть за Грейса,[33] хоть за Дивайна,[34] хоть для мусульман — все равно. Один раз даже в абиссинской церкви[35] выступал. Мне его афиши несколько раз в год присылают, а я их выставляю в витрине. Ну знаешь, как плакаты Красного Креста или фонда сестры Кенни.[36] Информирую общественность.
— А самого его ты когда-нибудь видела?
— Нет. А зачем он вам? Он что, как-то с Джонни связан?
— Может быть. Пока точно сказать не могу.
— То есть не хотите?
— Так, давай сразу договоримся: ничего из меня не вытягивать.
— Простите. Просто мне интересно, это ведь и меня касается.
— Да, и еще как. Потому-то тебе лучше ничего не знать.
— Боитесь, что я кому-нибудь расскажу?
— Нет, боюсь, что кто-то решит, что тебе есть что рассказать.
Епифания побренчала льдинками в опустевшем бокале. Я налил нам еще и сел с ней рядом. Она подняла бокал:
— Чин-чин.
Мы чокнулись.
— Я тебе врать не буду. С тех пор как мы познакомились, я все еще топчусь на месте. Ведь он же был твой отец, твоя мама наверняка что-то о нем рассказывала. Вспомни. Ну хоть что-нибудь, даже если это мелочи какие-то.
— Она о нем почти не вспоминала.
— Но хоть что-то же она должна была говорить.
Епифания теребила сережку, маленькую камею, оправленную в золото.
— Мама говорила, что у него была власть. Сила. Он был волшебником, он многое хотел познать, не только Обеа. Мама сказала, что он научил ее многим темным искусствам, но что лучше бы он этого не делал.
— То есть?
— То есть, играя с огнем, в конце концов обожжешься.
— Твоя мама не интересовалась черной магией?
— Она была добрая женщина. С чистой душой. Она мне как-то сказала, что Джонни так близко подошел к сердцу зла, как только можно себе представить.
— Может, в этом была его изюминка?
— Может быть. Знаете, девушкам обычно нравятся всякие темные личности.
«Интересно, а я тебе нравлюсь?» — подумал я.
— А больше она ничего не говорила?
Епифания улыбнулась, взгляд ее был неподвижен, как у кошки.
— Говорила. Говорила, что он был потрясающий любовник.
Я прокашлялся. Епифания откинулась на подушки: твой ход. Я извинился и ретировался в ванную. К зеркалу в полный рост была прислонена торчащая из ведра швабра: горничная поленилась дойти до чулана, который запирают в конце рабочего дня. На ручке швабры, как забытая тень, бессильно повис рабочий халат.
Я застегнул штаны и посмотрел на себя в зеркало. Дурак. Связался с подозреваемой. Глупо, неэтично и рискованно. Делом надо заниматься. Делом. А спать пойдешь на диван. Вот так.
Мое отражение осклабилось с совершенно идиотским видом.
Когда я вошел, Епифания улыбнулась. Она уже сняла туфельки и пиджак. Ее стройная шейка в треугольнике раскрытого ворота была неизъяснимо грациозна.
— Еще хочешь? — Я потянулся к ее пустому стакану.
— Можно.
Я прикончил бутылку, получилось крепковато. Передавая ей стакан, я заметил, что две верхние пуговки у нее на блузке расстегнуты. Я повесил пиджак на спинку кресла и распустил галстук. Топазовые глаза Епифании провожали каждое мое движение. Молчание накрыло нас стеклянным колпаком.
Под бешеный стук в висках я опустился рядом с нею на диван, взял у нее недопитый стакан и поставил его на столик. Губы ее приоткрылись. Я притянул ее к себе, и она затаила дыхание.
Глава тридцать третья
В первый раз это была сумасшедшая сцепка одежд и тел. Три недели воздержания неважно сказались на моих способностях, но я пообещал исправиться, если мне повезет и дадут еще один шанс.
— Везение тут ни при чем. — Она сбросила с плеч расстегнутую блузку. — Сливаясь друг с другом, мы говорим с богами.
— Может быть, тогда продолжим беседу в спальне? — спросил я, выпутываясь из брюк.
— Я серьезно, — прошептала она, развязывая мне галстук и медленно расстегивая рубашку.
— Это было еще до Адама и Евы. Мир родился, когда боги познали друг друга. Когда мы вместе, мы заново создаем мир.
— Это что-то уж слишком серьезно…
— Серьезно? Это же прекрасно!
Она сбросила лифчик, расстегнула помятую юбку и осталась в одних чулках с пояском.
— Женщина — это радуга, а мужчина — молния и гром. Вот, смотри.
Она откинулась назад и выгнулась мостом с ловкой грацией циркового гимнаста. У нее было тонкое сильное тело, под кожей цвета корицы видна была нежная игра мускулов. Плавный рисунок ее движений напоминал переливчатый лет птичьей стаи. Она уперлась руками в пол, воплотив безупречную радугу. Это медленное, легкое движение было совершенно, как все нерукотворные чудеса.
Она опускалась все ниже, и вот уже опиралась лишь на локти и ступни. Никогда еще я не видел такой божественно-бесстыдной позы.
— Я — радуга, — прошептала она.
— Молния бьет дважды.
Я пал пред ней на колени, ярым псаломщиком охватил алтарь ее чресел. Но она, словно в пляске лимбо,[37] подалась вперед и поглотила меня. Радуга превратилась в тигрицу. Я чувствовал, как пульсирует ее плоский живот.
— Не двигайся, — шепнула она, в ритме сердца сокращая потаенные мышцы.
Я едва не закричал, когда блаженство достигло зенита.
Епифания примостилась у меня на груди. Я ласково потерся губами о ее влажный лоб.
— А с барабанами еще лучше, — промурлыкала она.
— Вы, что же, при всех это делаете?
— Бывает, что в человека вселяются духи. Когда танцуешь банду[38] или на бамбуше. Тогда мы пьем и пляшем всю ночь и любим друг друга до утра.
— А что такое банда и бамбуше?
Епифания с улыбкой тронула мои соски.
— Банда — это танец во славу Гуэде. Священный танец, злой и бешеный. Его всегда танцуют в