Пастернаку, словно не знал, что Пастернак «враг народа», что он по собственным же его словам «выковыривает изюм из жизненной сайки». Через фразу Сазонов напоминал о том, что он, как рабочий, не позволит. Занятно, что в газетах, официально, Пастернака в тот момент как раз не клеймили. Его попросту приказано было не замечать.
Важный, недавно опубликовавший где-то два стишка, студент — юрист Юрий Голубенский кивал головой, надувал щёчки и картинно двигал по столу бежевую велюровую шляпу. Ему ужасно нравилось то, что Сазонов говорит, и завидовал он Сазонову, хотя тот ещё ни строчки нигде не опубликовал, но зато ведь Сазонов рабочий, а вот ему, Голубенскому, вечно надо стыдиться своего интеллигентского (да ещё и еврейского!) происхождения, которое закрывало в то время многие приманчивые дорожки.
А поэт Лев Мочалов, тогда студент Академии Художеств, шепнул мне на ухо: «Нет, никогда они не поймут, что не бывает стихов токарских или шофёрских, а есть просто стихи».
Не обошлось, конечно, и без Воеводина.
Тут-то я, обычно эпиграмм не писавший, накарябал на листке и пустил по рукам друзей эпиграмму «Как Ботвиника сделали космополитом»:
Два имени нуждаются в пояснении. Володя Торопыгин был очень плохой поэт, но позднее, в шестидесятых, стал очень неплохим редактором журнала «Аврора», не раз проявил себя, как человек достаточно порядочный, и будучи не завистливым, многим помогал печататься. К сожалению, однако, в «деле» Е. Г. Эткинда он показал себя скотиной, или трусом (похоже, что в данном случае это синонимы).
Внешне выглядел он двойником другого Володи — Максимова, с которым я познакомился на четверть века позднее, уже в Париже. Даже ходил так же — вперевалку. И в таких же тщательно отутюженных серых костюмах. И так же не шли ему очки, которые напяливал он, читая что-нибудь.
Что же касается Саши Крестинского, ставшего потом детским писателем, то он, честно говоря, к описанному событию имел только то отношение, что присутствовал на собрании, как, впрочем, и я. Когда я извинился, что созвучие обязало меня использовать ни за что ни про что его фамилию, Саша только засмеялся.
Не могу удержаться и не привести цитату о Ботвиннике из «Спасённой книги» Льва Друскина (1984 г.): «Спина этого ещё не старого человека согнулась от угодничества. Когда из подъезда выходил отдувающийся Прокофьев, он бросался вперёд, спеша распахнуть перед ним дверцу машины.
А ведь Ботвинник — врач, человек со специальностью, казалось бы, чего уж так выслуживаться?» Александр Прокофьев — поэт не бездарный, но мёртво безграмотный и очень услужливый, за это и держали его власти почти двадцать лет председателем Ленинградского СП.
И всё-таки Ботвинник всё более жил, как говорил по другому поводу Салтыков Щедрин, «применительно к подлости». И так жалко, до сих пор мне жалко, что сломали человека, который, как я и теперь думаю, мог стать настоящим крупным поэтом. Но не стал. Ну что ж — как сам он в той своей первой книжке писал –
Права была М. Цветаева, когда писала, что поэт должен иметь «не только творческий талант, но и талант личности». Ведь только таким удалось не испугаться, выдержать гнев дураков, шаблонную бессмысленную ругань и испытание возможностью напечататься хорошими тиражами. Есть люди, которых эта «роль на сопротивление» даже закалила. научила «эзопову языку», который тут же, выйдя за пределы борьбы с цензурой, обогатил и образную систему, и ассоциативное мышленье.
Иные же, творчески, может быть, исходно не менее сильные, но личностно предназначенные к совсем иному бытию, не выдержали борьбы с голиафом…
Никому до сих пор неизвестно, скольких потенциальных поэтов и прозаиков убил идеологический диктат, скольких обычная «нестрашная» бюрократия, а сколько было затоптано неграмотными и никчёмными «рабочими поэтами», делавшими свои эфемерные карьерки.
Стихи того времени в основном представляли собой жвачку, написанную пушкинскими ямбами и набитую иногда верноподданическими зарифмованными формулами, а иногда, — если лирика, — столь же идиотическими любовными формулами, и уж точно ведущими прямым ходом в загс. Вобщем, как позднее выразился кто-то из поэтов, «душещипачёвские стихи». Если сейчас поглядеть на поэзию того времени, то возникает впечатление, что насквозь новаторского бунтарского искусства начала века просто не было — провал. И даже самые робкие попытки, ну, хоть искренности что ли, воспринимались, как смелость и свежесть.
Но ведь принадлежность к писательской братии давала и престиж, и бутерброд с маслом… Сколько же тогда возникло «литераторов», обивавших пороги редакций, потрясавших вырезками из дивизионных или полковых, а заодно и послевоенных заводских газеток-«многотиражек»!
И, глядишь, в результате демагогических демаршей начинали потом эти «поэты» выпускать книгу за книгой. Если же такие «литераторы» были к тому же безграмотны, то они зачастую начинали всерьез верить в свою исключительность, в свое право вершить суд, во все то, что им долдонили на собраниях и по радио.
«И о том, что я самый геройский герой
передачу охотно послушаю…»
И вот оглохшие от «маршей энтузиастов» и всяких «песен о встречных» именно эти люди заняли место тех, кого их руками уничтожили. Место не в литературе, конечно, а «место вообще». Безграмотность этой эрзац-поэтической дивизии была воинствующей и возводилась в достоинство; даже теорийки возникали, суть которых была в том, что «писать от культуры» может всякий, а вот писать, ничего не читав — только гений от сохи или от станка…
Насмотревшись на этих людей, я сформулировал для себя, что делая из «народа» идол, идеологи превращают его в «идолище поганое», каковым он надолго останется…
---