Авантюра со статуей Веселовского ещё больше сблизила нас с Геной Порховником.
В нас обоих сидела некая любовь к театральности, и нас, конечно же, крайне занимал полузапретный серебряный век. И вот нам захотелось иметь свою Черубину.
Для этой роли мы выбрали Генкину подружку Галю Ценину. Выглядела Галя очень романтически: изящная, миниатюрная, черноволосая с демоническими глазами. К сожалению, только срифмовать не могла и двух строчек.
«Галины стихи» мы сочиняли вдвоём с Порховником. Получалось полуподражание, полупародия на Ахматову, в те времена находившуюся почти под запретом. Галя обладала врождённым умением эффектно выглядеть на публике. Так что на «квартирных» чтениях она очень смотрелась. А квартирные чтения, по крайней мере, в нашем кругу тогда, в 48ом — 49-ом, впервые стихийно возникли, это было хоть какое-то, хоть робкое, но все же противостояние всеобъемлющему контролю.
Неуловимый дух недозволенности звучал в стихах, которые Галя почти напевала мягким контральто, и полумрак намеренно слабо освещённых комнат эту недозволенность подчеркивал. А стихи были приблизительно такие:
А если вспомнить, что минимум лет пять тянулось в нашей истории время, когда слово «лирика» было бранным, когда лирику не только почти не печатали, но, пожалуй и писали-то существенно меньше, чем в нормальные времена, то наши игры покажутся даже довольно опасными. Ведь на фоне «борьбы с …» всё, что властям на глаза попадалось, будь то стихи, или просто вольное поведение, могло стать опасным.
Но как я уже писал, «легкомыслие» всегда в значительной степени определяло мое поведение, да и поведение многих моих друзей.
Чума себе гуляла по всем слоям общества, косила интеллигенцию сильнее всего, а мы, как завещал Пушкин, во время чумы пировали!
…И он, как вся студенческая братия,
Которой вечно полон Ленинград,
Экзамены сдавал, мотал занятия
И мат навяливал на… сопромат,
Еще он удостаивал проклятия
Предмет, о коем вслух не говорят,
Или не одолев своей натуры,
На чертежах чертил карикатуры.
Мы веселились, как могли, выдумывали черубин, учились кое-как, сочиняли анекдоты о лысенковщине
(Дарвина в то время заменяли втихаря механистическим Ламарком, но и тот выступал в это время под псевдонимом «Мичурин», именем коего, «не виноватого ни в чём», и отправляли в тюрьмы и лагеря) генетиков
Мы недоумевали, почему всюду есть только
Пропаганда пронизывала всё, и только наш пир во время чумы был от нее на марсианском расстоянии.
Естественно, что наша «Галина-Черубина» на первом же не квартирном чтении, в литобъединении Университета, подверглась сокрушительной критике. «Страна борется за… а тут какие-то любовные стишки, они отвлекают от построения… и тем вредят делу…» «Это идеологическая диверсия на протоптанной дорожке», и, наконец — истинно партийный взвизг тогдашнего аспиранта, а впоследствии декана филфака, Выходцева: «Да это же ещё хуже Ахматовой!!!»
В общем, Галиных вечеров мы там больше не устраивали…
Мне остается только закончить эту главу об университетской жизни рассказом о том, как бесславно она для меня закончилась. Меня попросту отчислили, причем не за политику.
Преподаватель фарси и куратор нашей персидской группы из одиннадцати студентов, Михаил Николаевич Боголюбов, похожий на огромного Ивана Царевича, но только в белом костюме и модно завязанном галстуке (стиль «булавочная головка»), однажды во время весенней сессии сказал мне так: «где что-то литературное, Бетаки уже там! Ну, какой из Вас лингвист, хоть я Вам нередко пятёрки и ставлю, только ведь не Ваше это дело. Короче, что у вас с арабским? Писаревский мне уже жаловался…»
Писаревский был пожилой человек в потёртом, всегда перемазанном мелом, костюме. Он, надо сказать, вполне терпеливо принимал у меня зачёт по арабскому в конце года: только после пятой попытки пересдачи сказал, что ничего поделать не может, и разговаривать придется в деканате. (Арабский язык у нас был в том же ранге, что и латынь на филфаке).
Разговор с деканом длился одну минуту. Я был отчислен за неуспеваемость, а когда попросил осенней пересдачи, декан сказал, что в шестой раз у меня зачёта никто не принимать не будет, и к тому же, вздохнул он, факультет сокращают наполовину, и если уж гнать, так первыми бездельников, вроде меня.
Так вот глупо закончился для меня мой первый студенческий год.
12. ИНСТИТУТ ПОКРОВСКОГО (1949–1950)