Подъехал автобус, вышел водитель, раскрыл задние ворота своей колымаги.
Родственники куда-то убрели, даже тот, кто просил меня сделать снимок.
— Ну, чего, грузитесь, — предложил водила.
Вадя пожал плечами: он опять улыбался.
— Слушай, давай загрузимся, пока нет никого, — предложил мне Вова. — У меня уже ноги замерзли. А то выйдут... будут топтаться тут...
Родственники вышли прощаться действительно не ранее чем через четверть часа, а бабушка уже была в автобусе.
К тому времени мы успели поругаться с водителем, требуя у него включить печку; он смотрел на нас как на придурков и не включал.
— Не скучай, бабка, сейчас поедем, — вполне серьезно говорил я, но моих дурных братьев, притоптывавших ледяными ногами в окаменевших от мороза ботинках, это несказанно смешило.
— Что ж, и проститься нам не дадут? — сказал слезливый женский голос. Вслед за голосом открылась дверь, и мы увидели маленькое заплаканное лицо, едва видное в черных кружевах, настолько обильных, что уже неприличных.
— Нам опять ее на улицу вынести? — нагло спросил Вова.
— Да чего уж... — ответила женщина.
К нам заскочил какой-то мужик, видимо, очень довольный, что гроб вытаскивать не стали.
— Замерзли, пацаны? — спросил приветливо.
— А то...
Вот чего я никогда понять не могу, так это речей у могилы. Стоишь с лопатой и бесишься: так бы и перепоясал говорящего дурака, чтоб он осыпался, сука, в рыжую яму. Стыдно людей слушать, откуда в них столько глупости.
Забивать гробовые крышки длинными, надежными гвоздями я тоже отчего-то не люблю; но, скорей, просто потому, что у меня это не получается так же ловко, как у Вовы. Он вгоняет гвоздь с трех ударов — красиво работает...
Опускать гроб куда больший интерес: что-то в этом есть от детских игр, от кропотливой юной, бессмысленной работы. В этом деле нам всегда помогает кто-то из мужиков, пришедших проститься: потому что нужны не три, а четыре человека.
А засыпать и вовсе весело... Скинем куртки, по красивым нашим лицам стекает радостный, спорый пот, взлетают лопаты. Сначала громко, ударяясь о дерево, а потом глухо падает земля. Все глуше и глуше. И вот уже остается мягкий холмик, и всю свою утреннюю над промерзлой землей работу мы свели на нет.
Здесь остается время хорошо покурить, пока все неспешно расходятся. Мы курим, слизывая с губ замерзающую соленую влагу. Сейчас нас отвезут на поминки, в какое-нибудь затрапезное кафе, и мы напьемся.
Мы всегда рады, что сажают нас куда-нибудь с краю, а лучше за отдельный стол.
Я люблю дешевые кафе, их сырой запах, словно там круглые сутки варится суп и в супе плавают уставшие овощи, чахлый картофель, расслабленная морковь, и кажется, в числе иного еще случайный халат поварихи, если не весь, то хотя бы карман...
В дешевых кафе темные оконца, на них потные изразцы, и подоконники грязны. Стулья, когда их отодвигаешь, издают гадкий визг по битым квадратам плитки, и столы раскачиваются, поливая себя компотом. У нас на столе компот, мне он не нравится, но я его выпью.
Сначала мы ведем себя тихо, съедаем все быстро, поэтому новые блюда начинают разносить с нашего стола. Он всегда пустой, наш стол, через две минуты на нем нет даже горчицы, ее Вова выскреб своими тяжелыми, потрескавшимися пальцами; только серая соль комками осталась в солонке. Соль насыпали бы на хлеб, но хлеб мы съели, едва рассевшись.
Через полчаса поминки становятся шумны, и нас уже никто не слышит и не видит. Иногда только кто- нибудь подсядет, скажет, что хорошая бабушка была. И мы выпьем с ним не чокаясь, хотя он норовит боднуть наши стаканы своим. Не привык еще, у него это, быть может, первая бабушка, а у нас уже никто не вспомнит какая.
Вова, наглая его морда, сходив отлить, уже разузнал, где стоят ящики с водкой, числом два, и ухватил там бутылку без спроса — нам долго не подносят, а еды еще много, насытив первый голод, мы начинаем расходовать ее бережно.
Только поняв, что родные уже значительно поредели, а наши юные, непотребно веселые голоса слишком громко звучат в опустевшем зале кафе, мы догадываемся, что надо собираться.
Глотаем пищу, засовываем надкусанный пирожок в карман, новую бутылку, разлив чуть не по целому стакану, выпиваем залпом и выбегаем на улицу, остудить горячие головы.
Курим, толкаемся, вглядываемся друг в друга нежно. Каждый не желает расходиться и ждет, что события сами по себе примут какой-нибудь удивительный оборот.
— По домам пойдем или что? — спрашивает Вова, и я слышу в его голосе лукавство.
— Неохота пока, — отвечает Вадя, показывая, как приветливый конь, белые зубы.
И тут Вова достает из-за пазухи бутылку.
— Своровал, гадина! — смеюсь я. — Обокрал старушку, студент!
— Сам ты студент, — отвечает Вова весело; его слова не лишены уважения. Меня в нашей компании почитают за самого умного, хотя образование у меня такое же: скучная школа и «тройки» в аттестате.
Нам нужно найти себе место, и мы начинаем свое кружение по городу, все меньше ощущая сырость в ногах и ледяные сквозняки, все больше раскрывая воротники, задирая шапки, ртами снег ловя.
Мы не застали дома случайно помянутого дружка Вовы, то ли Вади, который вряд ли порадовался бы нам, но приютил бы на час; Вадина, то ли Вовина, тетка погнала нас, не открыв дверь; а шалавая подруга и Вади и Вовы, как выяснилось, съехала.
— Куда? — спросили мы у глазка.
— В деревню свою, — ответили нам из-за двери. — Из-за таких, как вы, коблов ее из техникума выгнали...
Мужчина, сказавший нам это, ушлепал тапками в глубь квартиры, не попрощавшись.
Вова позвонил еще раз и, дождавшись ответа, склонил красное лицо к глазку.
— Сам ты кобел, — произнес Вова раздельно.
Вряд ли кто-то еще ждал нас в этом городе, и поэтому мы примостились на ступенях подъезда, расположившись в кружок на корточках: промерзший бетон ступеней был невыносим, даже если куртка стягивалась к заднице.
Вова извлек из куртки кусок колбасы, в треть батона, и ровно разрезанную наполовину буханку хлеба.
Настроение вновь расцвело, и сердце побежало.
Торопясь, мы выпили, передавая бутылку друг другу, порвали хлеб на части, по очереди вгрызлись в колбасную мякоть. Прихваченный с поминок пирожок пригодился.
Загоготали, вперебой говоря всякую ересь, вполне достойную стен этого подъезда.
Заворочался в железном замке ключ, и вышел мужик, общавшийся с Вовой.
Вова сидел к нему спиной и не обернулся — он в ту минуту снова тянул из горла и от такого занятия никогда не отвлекался.
— Может, кружку вам дать? — спросил мужик.
— Запить принеси, — попросил Вова сипло, оторвавшись от бутылки, но так и не обернувшись.
Я пил уже четвертый месяц, и делал это ежедневно.
Дома — там, где обитал я, — жили моя мать и сестра с малым ребенком, разведенка.
Утром я не поднимался, чтобы не столкнуться с матерью, спешившей на работу. Она всегда оставляла мне на столе готовый завтрак, который я не ел. Не умею есть утром с похмелья.
Лежа на кровати, мрачный, с раздавленной головой, я гладил руками свой диван и замечал, что лежу без простыни. И одеяло без пододеяльника.
«Опять обоссался...»
Зажмурившись от дурного, до спазмов в мозгу, стыда, я вспоминал, как ночью меня ворочали мать с сестрою, извлекая из-под меня простынь. А потом, с мягким взмахом, мое пьяное тело спрятали под другое,