взамен промокшего, покрывало.

Пролежав час или около того, я выходил из комнаты, примечая, как сестра кормит грудью свое чадо, и быстро прятался в ванной. Там я не мылся, нет, я чистил зубы, с ненавистью, но не без любопытства разглядывая себя в зеркале.

«Вот ведь как ты умеешь, — хотелось сказать. — И ничего тебе... И все тебе ничего».

Это началось в декабре, который был на редкость бесснежным. После того как выпал первый обильный, ноябрьский, липкий снег — все стихло, стаяло, вновь зачернели дороги и торчали гадкие кусты, худые и окривевшие от презрения к самим себе. Утром лужи покрывались коркой, а снега все не было.

Помню, тогда еще сестра вывозила ребенка в коляске, одев его в сто одежек и обернув тремя одеяльцами. Он лежал там, не в силах даже сморщить нос, и дышал хрустким бесснежным морозцем.

Как-то раз я вывозил коляску в подъезд, еще без ребенка, которого, вопреки недовольному кряхтенью, одевала сестра.

Нажав кнопку лифта, я вспомнил, что не взял пустышку, хотя сестра только что говорила о том.

Вернулся в квартиру, схватил соску с кроватки и, выскочив в подъезд, увидел, как незнакомый мне мужик, нагнувшись из раскрывшего двери лифта, быстро рылся в нашей коляске. Он подбрасывал пеленки, ворошился в подушечках и задевал обиженные погремушки.

— Ты что, сука? — спросил я опешившим голосом.

— А чего вы ее тут поставили, — ответил он, ощерившись серыми зубами.

Подбегая к лифту, я заметил, что в кабинке он стоит не один — рядом, видимо, жена и за спиной — дочь лет девяти, с тупыми глазами.

Он нажал на кнопку, и лифт поехал куда-то вверх.

Дурными прыжками я пролетел этаж и, припав лицом к дверям лифта, заорал:

— Откуда вы беретесь такие, черви?!

Мимо, я видел в щель лифта, тянулся трос; горел слабый желтый свет. Кабина лифта не останавливалась.

Я пробежал еще два этажа, надеясь догнать. Вылетел к лифту и снова не успел: лифт поехал куда-то выше, хотя только что внятно послышалось, как он с лязгом встал.

— Как же ты живешь, гнилье позорное? — заорал я в двери лифта.

Так я, крича на каждом этаже и срывая глотку, добежал до девятого, сел там на лестницу и заплакал, только без слез: сухо подвывая своей тоске. Лифт уехал вниз.

Спустился я минут через семь, с сигаретой в зубах. Сестра укладывала ребенка в коляску.

— Ты куда делся-то? — спросила.

Я ничего не ответил. Еще раз нажал на кнопку лифта.

Мы вывезли коляску на улицу и пошли.

Разглядывая малыша, я заметил что-то на его красной, веселой шапке.

Наклонился и увидел, что это прилип смачный, жуткий, розовый плевок, расползшийся на подушечке.

Этот человек не поленился остановить лифт на втором этаже и плюнуть в коляску.

Я вытер рукой.

Допив бутылку водки, мы занялись привычным делом: стали собирать мелочь и мятые, малого достоинства купюры в своих карманах. Выкладывали все на ступени.

Это было одно из наших личных, почти ежедневно повторяющихся чудес — отчего-то мы, казавшиеся сами себе совершенно безденежными, каждый раз, выпотрошив себя до копейки, набирали ровно на бутылку. И даже еще рублей несколько оставалось на самые дешевые сухарики.

У нас была своя норма, и, как правило, не выполнив ее, мы не расставались. Норма составляла три бутылки на человека. Втроем мы должны были выпить к полночи или чуть позже девять бутылок. И только потом начинали разбредаться по домам, не имея уже слов для прощания и сил на дружеские объятия.

Сегодня мы — все еще достаточно трезвые и куда более веселые, чем час назад, — выпили... мы собрались с силами и пересчитали... да, выпили только шесть бутылок.

Две — пока рыли могилу. Три на поминках. И еще одну в подъезде.

Вот набрали на седьмую и пошли искать ее.

Обнаружили магазин и приобрели там все, что желалось. Водка исчезла в безразмерной Вовиной куртке, сухарики я положил себе в карман, перебирая пальцами их шероховатость.

— Я не хочу больше пить на улице, — сурово закапризничал я.

— А кто хочет? — ответил Вова. — Что ты можешь предложить?

Предложить мне было нечего, и мы какое-то время шли молча, постепенно теряя тепло, накопившееся в подъезде, где хотя бы не было ветра.

— Слушайте, у меня где-то здесь одноклассница жила, — вдруг оживился Вова.

— Ты когда в школе-то учился, чудило? — спросил я.

Вова ничего не сказал в ответ, разглядывая дома. Они стояли в леденеющей полутьме, повернувшись друг к другу серыми боками, совершенно одинаковые.

Несмотря на холод, выпитая в подъезде водка медленно настигала: но опьянение не приносило уже радости, его приходилось, как лишнюю ношу, носить на себе, вместе с ознобом и сумраком.

Даже не верилось, что еще может быть хорошо; что существуют тепло и свет; тоскливо желалось прилечь куда-нибудь. Только домой не хотелось, там на тебя будут смотреть страдающие глаза.

Вова водил нас по дворам, ссутулившихся, молчаливых, упрятавших головы в куртки; черные шапочки наши были натянуты на самые носы.

Самому Вове все было нипочем, он по-прежнему носил свою красную рожу высоко и весело.

— Всё! — воскликнул он. — Здесь!

И угадал. Нам открыла дверь маленькая, черненькая, но взрослая уже девушка и, чего мы совсем не ожидали, приветливо нам улыбнулась.

Вова ее как-то назвал, но я не зафиксировал, как именно, просто ввалился в квартиру и сразу заметил, что там вкусно пахло.

На самом деле ничего особенного — просто парил горячий борщ на кухне. С мороза кастрюля красного борща вполне обоснованно кажется ароматным волшебством, а то и божеством. Что-то есть в ней языческое...

Мы разделись, с трудом двигая деревянными руками, стянули ледяную обувь и прошли в большую комнату, где сидел какой-то парень. Увидев нас, он сразу засобирался, и никто его не попросил остаться.

Вову, похоже, ничего не смущало. Ему было все равно, что мы пришли незвано, расселись как дома и ничего с собой не принесли.

«Как же не принесли, — так рассуждал бы, если б умел, Вова, — а вот водка у нас».

Он сходил за бутылкой, до сей поры спрятанной в куртке (не извлекал, пока этот неведомый нам парень не ушел прочь), и показал водку своей однокласснице.

— Выпьешь с нами? — предложил Вова, улыбаясь наглой мордой.

— Я с вами с удовольствием посижу, — ответила она с необыкновенной добротой, и мне захотелось немедленно сделать для нее что-нибудь полезное, так чтобы она запомнила это на всю жизнь.

— Борщ будете есть? — спросила она, переводя взгляд с Вовы на меня, но, так как я ничего не смог ответить, пришлось возвратиться взором к Володе.

— Обязательно! — ответил он уверенно.

Девушка вышла, и послышалось звяканье расставляемых на столе тарелок.

— Ты что какой похнюпый? — спросил меня Вова.

— Какой?

— Похнюпый.

— Что это значит?

— Ну, грустный. Прокисший. В печали.

Я всегда был готов полюбить человека за один, самый малый — но честный поступок. И даже за меткое, ловко сказанное словцо. Вову я давно уважал, но тут он так замечательно определил мое самочувствие, что теплое чувство к нему разом превратилось в полноценное ощущение пожизненного родства.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату