Мы пошли вниз. Епископ показывал местами трещины по стенам, местами обвалившуюся штукатурку, раздвинувшиеся столбы — всё следы землетрясения. «Да разве часто бывают они?» — спросил я. «Каждый год что-нибудь да бывает, хоть немного, слегка, — сказал он. — Вот иезуитская церковь лежит теперь вся в развалинах». Войдя в большую церковь, епископ, а за ним и молодой миссионер преклонили колена, сложили на груди руки, поникли головами и на минуту задумались. Потом встали и начали опять живо разговаривать. Это была лучшая церковь в Маниле, по их словам. Она в самом деле хороша: прекрасные размеры главного и побочного приделов кажут ее больше, нежели она есть. Она очень хорошо освещена сверху: свет от алтаря разливается ровно до самых дальних углов. Если б не тагальская живопись, то можно было бы увлечься этими стройными, высокими арками, легким куполом. Но живопись мешает, колет глаза; так и преследуют вас эти яркие, то красные, то синие, пятна; скульптура еще больше. Является какое-то артистически болезненное раздражение нерв, нужды нет, что вам говорят, чье это произведение. Никакой терпимости, никакого снисхождения нет в человеке, когда оскорблено его эстетическое чувство. Вдобавок к этому, еще все стены и столбы арок были заставлены тяжелыми и мрачными иконостасами с позолотой, тогда как стиль требует белых, чистых пространств с редким и строго обдуманным размещением картин высокого достоинства. Бывают примеры, что архитектура здания подавляет или поглощает живопись; а здесь наоборот. Я старался не смотреть на живопись и не спускал глаз с буазери.
Потом нас повели в ризницу. Пред ней, в комнате, стояли лавки, пюпитры — это что-то вроде класса для тагалов. Несколько их сидело тут с флейтами и кларнетами. Они бросились к руке епископа, как все тагалы, которые встречались нам на дворе, на дороге к монастырю. Некоторые становились на колени. Епископ велел музыкантам сыграть что-нибудь. Они заиграли что-то вроде марша, но не совсем стройно, не совсем чисто, особенно после того, что мы слышали у дворца. «Видно, этих учат по нотам: не они ли расписывали церковь?» — подумал я. Мы с бароном дали артистам денег и ушли, сначала в ризницу, всю заставленную шкапами с церковною утварью, — везде золото, куда ни поглядишь; потом пошли опять в коридоры, по кельям. Везде до нас долетали звуки флейт и кларнетов: артисты, от избытка благодарности, не могли перестать сами собою, как испорченная шарманка.
Мы проходили мимо дверей, с надписями: «Эконом», «Ризничий» — и остановились у эконома. «C'est un bon enfant, — сказал епископ, — entrons chez lui pour nous reposer un moment». — «Il a une excellente biиre, monseigneur» [35], — прибавил молодой миссионер нежным голосом.
Они постучались, и нам отпер дверь пожилой монах, весь в белом, волоса с проседью, всё лицо в изломанных чертах, но не без доброты. Келья была темна, завалена всякой всячиной, узлами, ящиками; везде пыль; мебель разнохарактерная; в углу, из-за пестрого занавеса, выглядывала постель. На большом круглом столе лежали счеты, реестры, за которыми мы и застали эконома. Он через епископа спросил нас кое-что о путешествии, надолго ли приехали, а потом не хотим ли мы чего-нибудь. «Пива», — сказали оба француза. Монах засуетился и велел тагалу вскрыть бывшие тут же где-то в углу два ящика и подать несколько бутылок английского элю и портера. Но прежде всего подал огромный поднос с сигарами. Каких тут не было! всяких размеров и сортов, и гаванской, и манильской свертки… Вот где водятся хорошие-то сигары в Маниле!
Мы сидели с полчаса; говорил всё епископ. Он рассказывал о Чусанском архипелаге и называл его перлом Китая. «Климат, почва, как в раю, — выразился он. — Я жил там восемь лет, — продолжал он, — там есть колония ирландских католиков: они имеют значительное влияние на китайцев, ввели много европейских обычаев и живут прекрасно. Чусанские китайцы снабжают почти все берега Китая рыбою, за которою выезжают на нескольких тысячах лодок далеко в море». При этой цифре меня взяло сомнение; я хотел выразить его барону Крюднеру и вдруг выразил, в рассеянности, по-французски. Эта рассеянность произошла оттого, что епископ, не знаю почему, ни с того ни с сего принялся рассказывать о Чусане по- английски. «Да, несколько тысяч», — подтвердил настойчиво епископ по-французски.
От эконома повели нас на самый верх, в рекреационную залу. «Я вам покажу прекрасный вид», — сказал епископ. Мы зашли к монаху, у которого хранился ключ от залы, — это самый полный и красивый монах, какого я только видел где-нибудь, с постоянной улыбкой, с румянцем. Я увидел у него на стене прекрасную небольшую картину «Снятие со креста» и «Божию Матерь». Я отдохнул на этой живописи от всех виденных картин. Напрасно я старался прочесть имя живописца: едва видно было несколько белых точек на темном фоне. «Откуда эта картина?» — «Из Италии, из монастыря». Вот всё, что я узнал о ней.
Опять по извилистой лестнице поднялись мы и в рекреационную залу. Это была длинная крытая галерея с окошками на три стороны. Пол простой, деревянный; половицы так и ходили под ногами. Всё в запустении. Видно, что никто не бывает здесь. Ни на одно кресло сесть нельзя: пыль лежала густыми слоями. Можно подумать, что августинцы совсем не любят отдыхать, а проводят всё время в трудах и богомыслии. Посредине стоял бильярд, для моциона; у окон, на треножнике, поставлена большая зрительная труба. Вид из окошек в самом деле прекрасный: с одной стороны весь залив перед глазами, с другой — испанский город, с третьей — леса и деревни. И они не сидят здесь день и ночь, не наслаждаются ничем этим! Мы едва оторвались от окошек. Епископ по очереди сыграл с нами обоими на бильярде и оказался не слабым игроком.
Обратясь спиной к дверям, я вдруг услышал шелест женского платья, мягкую походку — живо оборачиваюсь — белые кисейные блузы… Толпа августинцев, человек двенадцать, всё молодые, с сигарами. Одни, немного заспанные, с горячими щеками, другие, с живым взглядом, с любопытством смотрели на нас, пришельцев издалека, и были очень внимательны. К сожалению, никто из них не знал никакого другого языка, кроме испанского. «Мы виноваты, что не можем говорить с вами, — сказали они чрез молодого француза. — Русские говорят по-французски, по-английски и по-немецки; нам следовало бы знать один из этих языков». — «Мы говорили бы и по-испански, если б Испания была поближе к нам», — отвечал я.
Вдруг послышались пушечные выстрелы. Это суда на рейде салютуют в честь новорожденной принцессы. Мы поблагодарили епископа и простились с ним. Он проводил нас на крыльцо и сказал, что непременно побывает на рейде. «Не хотите ли к испанскому епископу?» — спросил миссионер; но был уже час утра, и мы отложили до другого дня.
«Что они здесь делают, эти французы? — думал я, идучи в отель, — епископ говорит, что приехал лечиться от приливов крови в голове: в Нинпо, говорит, жарко; как будто в Маниле холоднее! А молодой всё ездит по окрестным пуэбло по каким-то делам…»
Мы рано поднялись на другой день, в воскресенье, чтоб побывать в церквах. Заехали в три церкви, между прочим в манильский собор, старое здание, постройки XVI столетия. Он только величиной отличается от других приходских церквей. Украшения в нем так же безвкусны, живопись так же дурна, как и в церкви предместья и в монастырях. Орган плох, а в других церквах он заменяется виолончелью и флейтой.
Одна церковь, впрочем, лучше других, побогаче, чище, светлее. В ней мало живописи и тусклой позолоты; она не обременена украшениями; и прихожане в ней получше, чище одеты и приличнее на вид, нежели в других местах.
Испанцев в церквах совсем нет; испанок немного больше. Всё метисы, тагалы да заезжие европейцы разных наций. Мы везде застали проповедь. Проповедники говорили с жаром, но этот жар мне показался поддельным; манеры и интонация голоса у всех заученные.
После обедни мы отправились в цирк смотреть петуший бой. Нам взялся показать его француз Рl., живший в трактире, очень любезный и обязательный человек. Мы заехали за ним в отель. Цирков много. Мы отправились сначала в предместье Бинондо, но там не было никого, не знаю почему; мы — в другой, в предместье Тондо. С полчаса колесили мы по городу и наконец приехали в предместье. Оно всё застроено избушками на курьих ножках и заселено тагалами.
Француз дорогой подтвердил нам, что тагалы самый счастливый народ в свете. «Они ни в чем не нуждаются, — сказал он, — работают мало, и если выработают какой-нибудь реал в сутки, то есть восьмую часть талера (около 14 коп. сер.), то им с лишком довольно на целый день. Индиец купит себе рису; банан у него есть, сладкий картофель или таро тоже — и обед готов. Еще останется ему на что купить кокосовой водки. Испанцы обходятся с ними хорошо, кротко, и тагалы благословляют свою участь. Конечно, они могли