мимо каменных деревень, мимо полей;
это в зелёной дымке несутся глаголы
из учебника, это Вергилий, Гораций
мелькают между стволами тополей;
это строки Овидия летят туда, где земные боги —
давно уже безносые бюсты на тенистых и длинных
аллеях; в те анфилады, где крыши когда-то были,
несутся строки к разинувшим рты руинам,
к статуям цезарей, чьи пресловутые тоги
уже давно состоят из одной пыли.
А этот голос шуршащий в рисовых стеблях —
твой голос! Место и время своё имеют любые строки…
Ты обновил форму строф. Эти стриженые поля —
твоя щетина, прощально царапающая мои щёки.
Серые радуги зрачков. Раздутые ветром патлы…
Скажи, что ты не исчез, что ещё в Италии. Да…
Ты так спокоен. О, Господи! Спокоен, как земля, что уже вспахана,
как снежная пустыня, как ледяные года
твоей дальней тюрьмы — белыми остались страницы:
всё, что было на них, тирания стёрла в одно мгновенье,
но раны ссылки, которую ты разделил с Назоном,
Рим заживил. Поэзия есть правда,
следовательно она — государственное преступление.
А твои тополя мелькают на солнце.
—--
От шума голубиных крыл за окном — ну куда деться?
Это — трепетанье души, только что отлетевшей,
той, что сбросила отработанное сердце.
Солнце трогает колокольни. Звон cinquecento —
у пристаней, по которым волны бьют,
швартуются и отплывают вапоретто,
а тень странника ещё остаётся на пристани, тут,
на её качающемся квадрате. Это
он глядит на пенный пробор за паромом Харона,
который как расчёска проходит сквозь светлые
волосы, рассыпающиеся за ним,
как белый след последних, закрытых обложкой, страниц.
Или это белизна вьюги слепит меня, забеливает сосны и елки?
Иосиф, зачем же пишу всё это я,
если ты все равно не прочтёшь? Наподобие окна
раскрывается книжный переплёт во двор, где ветви голые,
где видны купола, специально созданные для упражнения,
для тренировки твоей души, кружащейся голубем
над бесчисленными медальонами венецианских волн.
Сильней дождей бьёт свет. Воскресенье.
Колокола безумных колоколен звонят. Это звон —
по тебе, который чувствовал,
что город каменных кружев будет рад
искупить наши грехи: львиной лапой он шар ухватил,
чтоб не укатился тот у ангела-хранителя из-под крыл.
Скрипичные шеи у мастерского рукотворенья,
шеи гондол у девушек — это всё из твоего мира:
и наверное, было мне указано свыше
говорить с Венецией о тебе в твой день рожденья.
В книжных лавках к полкам с биографиями — слышишь? -
тянется рука моя, и она
голубиными коготками от тома к тому перебирает имена.
Купола заключают в скобки море. Тень твоя сходит с парома,
огибает корешки книг и в конце перспективы ждёт меня.
—--
В пейзаж виноградных холмов тему ты внёс,
вот и бродит она по строфам, выравненным граблями,
затуманивая виноград, вьется дымкой вокруг холмов —
и сквозь медленный северный гимн тумана проглянет
бескрайная страна; формы её облаков
сердито меняются, едва их втащишь в конкретный мир,
между ними — дыры. В голубое окно вечность зовёт —
своя судьба у каждой реальной вещи — например,
дереву надо стать дымом, голубке — эхом своего полёта,
рифме — эхом себя самой, черта горизонта исчезнуть может,
написанное прутиком на чистой странице — тоже…
Так вот, что душит эту кириллицу: белое поле, снег,
по которому с черным карканьем ходит ворон,
эта география так далека! И не только сейчас, нет —
ты всегда был там. Гибкая лапа тумана скоро
обхватит, укроет весь шар земной;
ты бывал счастлив, когда холодно и грани размыты, а не в ослепленье света,
не на этом пароме, боком скользящем к причалу,
когда путешественник гасит последнюю сигарету
под каблуком. Любимое лицо исчезает мало-помалу,
и пальцы тумана чеканно переносят его на медаль или на монету.
—--
Искрится пролив, пены бормотанье — стихи МонтЮле,
сизое море в серой соли, далее — лиловые пятна холмов
(знаешь, кактусы так неожиданны для меня в Италии),
тут, на южной грани Тиррении, сверкают имена и пальмы;
эхо твоё возникает в скалах, кудахчет в трещинах,
когда прилив убывает, а потом исчезает и не появляется вновь…
Я эти строки закинул, чтобы ловить мелкую радужную рыбёшку:
красных окуньков, морских попугайчиков, серебристую кефаль,
буйный запах поэзии, всесветный, универсальный,
кобальтовое море и самим себе удивляющиеся пальмы
в аэропорту. Я чувствую этот запах стихов:
слюда в Сицилии, волосы-водоросли, — запах свежий, древний,
он старше, чем готические соборы и подлатанные акведуки,
рыбацкий говорок якорей, грубые руки,
фразы, сохнущие на замшелых стенах домиков этих седых…
Наши строки — лишь повторение волн, их впадин, их грИбней,
когда взмахи вёсел весело скандируют стих.