одно лишь звериное недоверие ко всем вокруг. Но ей было ведомо сострадание: она жалела и защищала девочек-заключённых — только девочек, — видимо усматривая в их судьбах отражение собственной. Штернберг однажды подслушал, как она поучала девочку-подростка Сару с безнадёжно еврейской наружностью насчёт того, что «косоглазого можно не бояться, он хоть и двинутый какой-то, но вроде неопасный, а вот от рыжего (доктор Эберт, специалист по астральным сущностям) лучше держаться подальше», — и впрямь, у Эберта при виде евреев дёргалось в нервном тике пол-лица. За всю жизнь Дана не прочла ни единой стоящей книги. Писала безобразным куриным почерком. Неясно было, как у неё обстояло дело с русской грамматикой, но в написании немецких слов она делала чудовищные ошибки. Однако речь её была хоть и незатейливой, но довольно правильной, только для рассказов о своих мыканьях по концлагерям она пользовалась жаргоном заключённых, слишком крепко в неё въелся лагерный быт, да и, видимо, в других словах она и впрямь не умела всё это описать. Всё чаще Штернберг стал замечать, что девушка быстро перенимает его манеру выражаться, копируя даже интонацию, — он знал за собой пристрастие к книжным оборотам и очень удивился, увидев свою манеру ведения беседы словно в надтреснутом зеркале. Новоприобретёнными округлыми фразами и словосочетаниями Дана пользовалась с очевидным удовольствием — вероятно, такого немецкого, на котором с ней говорил Штернберг, девушке раньше слышать просто не доводилось, и она училась пользоваться литературным слогом подобно ребёнку, осваивающему речь. В один из своих наставнических визитов Штернберг счёл нужным написать курсантке памятку по простейшей медитации — и заметил, что полуграмотная девица с несвойственным ей пристальным вниманием следит, как он заполняет лист ровными строчками, своим элегантнейшим, каллиграфическим почерком (который служил ему предметом особой гордости ещё с начальных классов гимназии): барокко заглавных букв, готика строчных, торжественные шпили согласных и стремительные ласточки над умляутами. Эту запись девушка приняла бережно, двумя руками, словно хрустальную пластину, отошла с ней к окну, тихонько дуя, чтобы чернила совсем высохли, и уставилась на неё в оцепенении полнейшего восторга. Штернберг никогда ещё не видел, чтобы какой-нибудь автограф, да хоть самый вычурный, вызвал у кого-то приступ такого блаженного восхищения. Впоследствии он не раз замечал, как девушка рассматривает или старательно копирует эту записку и прячет листки, стоит ему переступить порог.
Таким образом он понял: есть на свете множество вещей, способных поразить воображение его маленькой хищной зверушки, — и этим непременно следует воспользоваться. Эта власть — власть восхищения — могла оказаться гораздо надёжнее, чем могущество всех амулетов вместе взятых.
Штернберг приметил, что курсантка часто глядит на его руки — то ли девицу привлекало обилие драгоценных камней на перстнях, то ли ещё что, — но теперь он следил за тем, чтобы при разговоре с ней руки постоянно были на виду, и жестикулировал больше обычного. Как бы невзначай он оставил ей пару схем из своих конспектов, и она, бедолага, часами их разглядывала, будто произведения высокого искусства, так, что ему даже становилось немного совестно от того, что он покупает её такой ерундой.
В одно из своих посещений, теперь полушутя именуемых им «частными уроками», Штернберг принёс небольшую серебряную коробочку вроде портсигара, открыл её, длинным серебряным пинцетом достал округлый серый камешек-голыш и положил на ладонь девушке. На сей раз речь снова шла о психометрии.
— Это что — чьё-то? Да кому это нужно? — с хмурым подозрением спросила Дана, догадавшись о каком-то подвохе.
— Вы сначала исследуйте, а потом сами мне скажите, — пожал плечами Штернберг. — Вы должны уметь исследовать любой предмет, не только тот, что постоянно находится при каком-то человеке.
Она послушно закрыла глаза, держа камень в левой руке.
— Я ничего не чувствую.
— Сосредоточьтесь.
— Тут ничего нет.
— Неправда, — улыбнулся Штернберг, блуждая ломаным взглядом по потолку.
— Да этого дурацкого камня ни одна собака не касалась… Нет на нём ни черта.
— А всё-таки?
— Нет!
— Ну, раз, по-вашему, нет — пусть будет нет, — с этими словами Штернберг преспокойно вышел из комнаты. Через минуту он, с самым невинным видом, вернулся. Девушка покосилась на него пасмурно, но с блёклой улыбкой.
— Водопад, — тихо произнесла она, держа перед собой камень в полураскрытой ладони. — Большой водопад, а вокруг лес и горы… — Видимо, она хотела добавить что-то ещё, но не умела и только молча прикрыла глаза с выражением того умиротворённого восхищения, которое Штернберг уже видел, когда она рассматривала его записи, — и которое ему очень нравилось. Своим маленьким экспериментом он остался чрезвычайно доволен: его начинающая ученица с первого раза распробовала то, что умеют ценить лишь избранные, гурманы, мастера психометрии. Сейчас даже трудно было себе представить, каких высот она достигнет при должном обучении, — и за экстрасенса такого уровня начальники подотделов будут готовы друг другу глотки перегрызть, злорадно подумал Штернберг. Но никому не отдам, ни за что. Моя.
Помня о том, что девчонке пока нечего терять, кроме собственной жизни — да и от той она в лагере уже готова была отказаться, — Штернберг стремился внести в её жалкое существование такие вещи, с которыми она не сумела бы так просто расстаться. Прежде всего, она не должна быть равнодушна к моим появлениям, решил он. Она должна ждать их, по меньшей мере, с острым любопытством, а ещё лучше — как праздника. И Штернберг изощрялся в изобретательности, чтобы разнообразить тренировки этой курсантки чем-то оригинальным (монотонность общих занятий её явно не вдохновляла). Во время поездки в одну из засекреченных альпийских лабораторий «Аненэрбе» (очередное срочное задание рейхсфюрера) он потратил полдня, лазая по осыпающимся каменистым кручам, и едва не свалился в расщелину, на дне которой сшибалась с рогатыми камнями стремительная пенистая река, — но зато нашёл осколок горной породы, которого не касались ни птицы, ни звери, ни люди, хранивший величественное безмолвие гор, холод зимних ветров в заснеженных ущельях и жар палящего в летний полдень солнца. Мало кто способен постигнуть всю ценность этого дара из мира дочеловеческого спокойствия, но, насколько Штернберг мог судить, его ученица в достойной мере оценила и это. Он не желал забивать голову своему маленькому ассасину восточными премудростями, основанными на почтительном отношении ко всему живому, и решительно отстранил её от занятий по целительству, полностью отдавая себе отчёт в том, что, вероятно, поступает далеко не самым лучшим образом, — но зато с воодушевлением устраивал ей тренировки по лозоискательству.
Курсанты всегда проходили подобные тренировки в помещениях, и Штернберг решил ради разнообразия сводить свою маленькую хмурую ученицу в монастырский сад. В саду курсантам из бывших заключённых бывать категорически воспрещалось: слишком уж пригласительно-низкой была щербатая каменная ограда (и колючая проволока на ней, подло дезертируя, то тут, то там провисала от буйных ветров), слишком глухими были стены строений вокруг, слишком ветвистыми — старые корявые яблони, беззастенчиво тянувшиеся прямо к ограде (Штенберг почему-то всё смущался отдать приказ спилить их). Это место не располагало к казарменной строгости: даже караульные выходили сюда будто на прогулку.
Здесь, дождавшись начала густого и тёплого февральского снегопада, Штернберг разбросал под деревьями золотые и серебряные цепочки, водонепроницаемые наручные часы, шарики, отлитые из различных металлов, компас, карту в кожаном чехле, пузырёк от чернил, футляр от очков, пустой бумажник, подождал, пока снег полностью скроет его следы, и привёл в сад свою подопечную, нахохлившуюся от сырости и недоумения. Она зябко, но заинтересованно озиралась кругом — на низкое пасмурное небо, на влажные чёрные стены, на ослепительно-белые шатры деревьев, на кустарник в невиданном снежном цвету. Штернберг вручил ей проволочную рамку лозоискателя и, присев перед ней на корточки, долго и терпеливо поправлял её неуклюжие руки, так чтобы рамка могла свободно поворачиваться во все стороны. Неловкие пальцы курсантки порозовели от холода, пальтишко на ней было серенькое, сиротское, потёртый платок сполз на затылок, в коротких, но густых и уже определённо волнистых тёмно-русых волосах блестел тающий снег, а её загадочные эльфьи глаза (травянисто-зелёные в ровном снежном свете) то и дело смаргивали с черноты зрачков крошечное сумеречное отражение белого сада и угловатой вороной тени на