оригинальной заточенной гардой и длинным шипом на клинке; русские мечи с широкими клинками, похожие на мечи скандинавов; лёгкие гражданские мечи итальянцев; изогнутые тайские мечи; альшпис — двуручный меч с двумя круглыми гардами, одна из них — посередине рукояти; меч-пила венецианских моряков; банэ — индийский меч с ромбовидным расширением на конце клинка; эстоки, броарды, бастарды, катаны, спадоны, риттершверты. Лично меня во всём этом великолепном разнообразии больше всего восхищают двуручные германские мечи с волнистыми клинками. Однажды мы с Максом Валленштайном дорвались-таки до двух фламбергов, после чего в маленьком сухоньком хранителе коллекции вдруг проснулась нешуточная силища, которой хватило, чтобы вытолкать из зала двух здоровенных жеребцов и поотнимать у них железяки — иначе мы бы точно разгромили всю экспозицию.
В южном крыле также расположены покои рейхсфюрера. Мало кому доводилось бывать в этих помещениях; я был во всех, и, на мой взгляд, самое жуткое в них — это даже не коллекция черепов «еврейско-большевистских комиссаров» (среди которых почему-то попадаются детские черепа), а картины пленных художников. По заданию Гиммлера начальство концлагерей отбирало среди заключённых- живописцев самых талантливых и заставляло их писать с натуры, как офицеры с арийской внешностью артистично издеваются над девушками-узницами. Гиммлеру нравится на всё это смотреть. Наведываясь в концлагеря, он с удовольствием наблюдает за процедурами телесных наказаний молоденьких евреек и полек (тем не менее, поговаривают, он едва не упал в обморок, наблюдая за массовыми расстрелами где-то на Востоке). Однажды он подкинул медику Рашеру мысль о проведении опытов по отогреву обмороженных «животным теплом» — то есть с помощью обнажённых женщин — идейка вполне в духе Гиммлера; опыты превратились в форменные оргии, Гиммлер, естественно, ездил смотреть на всё это, после чего от его ауры смердело невыносимо, а когда я однажды стал попрекать его этим, он самодовольно заявил, что такие зрелища вдохновляют — и ведь я до сих пор продолжаю спокойно вести с ним беседы.
Ещё одна склянка с морфием из моей коллекции: а ведь я, пожалуй, могу убить Гиммлера. Даже внимательный и ответственный Керстен едва ли сумеет мне помешать. Но я никогда не смел думать об этой возможности всерьёз. Я, видите ли, очень Гиммлеру обязан — всем своим маленьким относительным благополучием. Хотел бы я знать, к какому виду пресмыкающихся следует отнести меня — на фоне крокодиловой шкуры симпатяги Рашера.
Впрочем, неважно.
В картинах заключённых самое страшное — отчаяние, ложащееся на холст с каждым мазком. В результате с холста бьёт чёрный луч безнадёжности. Стоять под ним, по моим ощущениям, — всё равно что стоять под обстрелом.
Ещё в южном крыле находятся апартаменты Гитлера. Фюрер в них ни разу не был, он вообще никогда не посещал Вевельсбург, — но покои эти, именно гитлеровские покои, нужны Гиммлеру для ритуалов, вполне способных послужить богатым материалом для психоаналитических исследований.
Гиммлер ждал меня в круглой комнате на верхнем этаже западной башни, в окружении аскетичных больнично-белых стен и дубовых шкафов с книгами. Он, ссутулившись, сидел за небольшим круглым столом. Всю столешницу занимала грубо нарисованная красным мелком пентаграмма, между её лучами были по одной разложены маленькие металлические звёздочки — похоже, с советских пилоток. Завидев всю эту первобытно-незатейливую композицию, я, естественно, первым делом заржал и ляпнул какую-то чушь про предполагаемое благое намерение шефа закабалить дух большевистского Неупокоенного. Гиммлер строго посмотрел на меня сквозь учительские очочки, жестом велел помолчать и с ржавым скрежетом извлёк откуда-то из-под стола шелушащийся тёмно-рыжий серп. За серпом последовал не слишком внушительный молот. Тут меня ослабевшие ноги понесли на ближайший шкаф. Гиммлер с минуту печально выслушивал моё безостановочное гоготанье, держа в каждой руке по ржавой советской регалии, затем уложил весь этот хлам в центр пентаграммы и несколько обиженно заметил:
— Альрих, когда вы начинаете вот так смеяться, у меня всё из рук валится. Между прочим, Мюллер, когда вёл дело «Красная капелла», регулярно медитировал над главным жидовско- большевистским символом. И в конце концов вычислил главарей шайки, работавшей на Москву.
— Неужели эта деревенщина знает, что такое медитация? По-моему, когда он слышит это слово, то думает, что речь идёт о каком-то извращении. Кроме того, разве не он называет советскую систему «идеальной»? — спросил я, невинно тараща глаза. — Вообще, мои люди подозревают, он воспользовался делом о радистах, чтобы связаться с русской разведкой…
— Вы, как всегда, очень мило шутите, — хмуро ответил Гиммлер, — но Мюллера лучше не трогайте.
Гиммлер прекрасно знает, что я на дух не переношу шефа гестапо, эту старую баварскую ищейку. У Мюллера холодные глаза, рыбий рот и тяжёлые квадратные лапы, прямо-таки предназначенные для того, чтобы плотно ложиться на шею жертве. Понятие «совесть» ему по личному опыту так же незнакомо, как другим, скажем, понятия «психометрия» или «астральный выход». Он презирает тонкость и многогранность. Он восхищается репрессиями Кремля. Он мечтает побросать всех интеллигентов в угольную шахту и взорвать её.
— А каких подпольщиков хотите вычислить вы, рейхсфюрер? — осклабился я.
— Негодяев, состряпавших этот гнусный заговор.
Я посмотрел в его глаза, всегда будто сощуренные. Гиммлер вполне отчётливо осознавал — воспользуйся он решительно и с толком самим фактом покушения на Гитлера и той волной, что прокатилась по верховному командованию, быть бы ему сейчас фюрером Германии. Но это понимание жило в нём отдельно от той части сознания, что отвечала за практические действия. Мысли словно бы текли по двум параллельным колеям. Я поглядел на его левое плечо, сосредоточился, всматриваясь в тонкоматериальную реальность. Чёрных нитей видно не было — в слишком глубоких и тёмных слоях астрала они угнездились. Со стороны их было не разглядеть — я правильно сделал, что при последнем сеансе воспользовался методом ментального перемещения: я видел то, что мог бы увидеть лишь сам Гиммлер, обладай он моими способностями. Неудивительно, что Керстен пребывает в такой растерянности.
— У вас болит левое плечо, — сказал я, — несильно, но назойливо. А ещё у вас ожоги на запястьях. Такие, знаете, в виде тонких полосок…
Гиммлер встрепенулся, вскочил.
— А, так это вы учинили это свинство, Альрих! Вы что, в самом деле, с ума сошли?! Экспериментатор чёртов! Да я вас всей вашей практики лишу! Совсем ополоумели! Нашли подопытную крысу! Вконец охамели… Вы у меня смотрите! А то ведь доиграетесь!.. Тоже мне, граф Калиостро…
Пока он изображал возмущение, я молча смотрел ему в глаза. Он быстро сник. С его вялостью ему не хватает завода на приступы бешенства, подобные легендарным припадкам гнева у фюрера.
Вы посмотрите, что вы мне наделали, — пролепетал он, загибая крахмальные манжеты. — Мерзавец. Чернокнижник. Вас бы так…
— А меня тоже, — сообщил я, демонстрируя запястья. Гиммлер уставился на них так, словно мои руки были покрыты чешуёй.
— Что это значит? — Он поглядел на меня с напряжённым вниманием пациента, пришедшего к врачу с очень неутешительными результатами анализов.
Я сел напротив и во всех подробностях поведал о том, что видел во время ментального сеанса.
— Что это значит, чёрт возьми? — Он судорожно потёр плечо.
— Это значит, что вами управляют. Или же просто контролируют. И притом весьма успешно. Я читал о таких вещах. Знаете, как марионеткой на ниточках: дёрг-дёрг, дёрг-дёрг… — Я