абстрактные существительные, в латыни редкие, Тертуллианом одним из первых введенные.
Но уже после смерти Тертуллиана эта утрата чеканности, расплывчатость, к примеру, у его ученика св. Киприана[21], у Арнобия[22], у вязкого Лактанция[23] едва ли удобоварима. Латынь выдерживается, как мясо дичи, но слабо, недостаточно, с Цицероновыми пряностями, весьма сомнительными. В этой латыни нет еще своей изюминки. Ее черед позже, в 4-м веке и, особенно, в последующие столетия. Духом христианства повеет на мерзкую плоть язычества, и она пойдет тленом, когда распадется старый мир и под натиском варваров рухнут империй, перемолотые в кровавых жерновах времени.
Христианский поэт Коммодиан де Газа[24] один-единственный представлял в его библиотеке 3-й век. Книга песен 'Carmen apologeticum', написанная в 259 году, — сборник поучений-акростихов и расхожих гекзаметров. В них не учитывалось количество ни зияний, ни ударений, зато непременно ставилась цезура, как в героических одах. А порой вводились рифмы, которые впоследствии церковная латынь будет употреблять сплошь и рядом.
И эти стихи, напряженные, мрачные, полные элементарной нутряной силы, изобилующие разговорными выражениями и словами с не совсем ясным начальным смыслом, очень нравились дез Эссенту. И еще больше нравился, кстати, перезрелый, до одури душный слог писателей, наподобие историков Аммиана Марцеллина[25] и Аврелия Виктора[26], сочинителя эпистол Симмаха[27] и грамматика- комментатора Макробия. Они влекли его, пожалуй, даже больше, чем Клавдиан[28], Рутилий[29] и Авзоний[30], стих которых был по-настоящему звучным, а язык роскошен и цветист.
Эти поэты были подлинными мастерами своей эпохи. Умирающая империя кричала их голосом. Вот 'Брачный центон' Авзония, вот его многословная и пестрая 'Мозелла'; вот гимны Риму Рутилия, анафемы монахам и иудеям, заметки о путешествии из Италии в Галлию, в которых удалось ему выразить ряд тонких мыслей и передать смутное отражение пейзажа в воде, мимолетность облаков, дымчатые венцы горных вершин.
А вот Клавдиан, как бы видоизмененный Лукан[31]. Его громкий поэтический рожок: лучше всего слышен в 4-м столетии. Клавдиан точными ударами выковывает звучные, звонкие гекзаметры, вместе с искрами рождая на свет яркие определения, направляя поэзию к звездам, в чем даже достигает определенного величия. В Западной империи все рушится, идет резня, льется кровь, раздаются беспрестанные угрозы варваров, под чьим натиском вот-вот уже рухнут двери, — а Клавдиан вспоминает древность, воспевает похищение Прозерпины[32] и огнями своей поэзии освещает погруженный во тьму мир.
Язычество еще живо в поэте — в его христианстве различимы последние языческие песни. Но вскоре вся словесность без остатка делается христианской. Это — Павлин[33], ученик Авзония; испанский священник Ювенкий, стихами переложивший Евангелие; Викторин со своими 'Покойниками'; святой Бурдигалезий, чьи пастухи Эгон и Букул оплакивают заболевшее стадо; и еще целая череда святых: Илэр де Пуатье[34], защитник Никейского символа веры, которого нарекли Афанасием Западным; Амвросий, сочинитель трудночитаемых проповедей, своего рода скучный Цицерон во Христе; Дамас[35], шлифовальщик эпиграмм; Иероним, переводчик Библии[36]; противник его, Вигилантий Коммингский, осуждающий почитание святых, излишнюю веру в посты и чудеса, а также выступающий с опровержением безбрачия и целибата духовенства, на которое будут опираться впоследствии многие авторы.
Наконец, 5-й, век, Августин, епископ Гиппонский[37]. Августина дез Эссент знал как свои пять пальцев, ведь это был самый почитаемый церковью писатель, основатель христианского богословия и, по мнению католиков, самый высокий арбитр и авторитет. Однако дез Эссент уже никогда больше не брал его в руки, несмотря на то что в 'Исповеди' воспевается отвращение к земной жизни, а в трактате 'О Граде Божием', этот возвышенный и проникновенный утешитель, обещает взамен земных скорбей небесное ликование. Но нет, дез Эссент еще в пору своих занятий богословием уже сполна насытился его увещеваниями и плачем, его учением о предопределении и благодати, его борьбой с расколом.
С большой охотой дез Эссент листал 'Psychomachia' Пруденция[38], аллегорическую поэму, излюбленное чтение средневековья. С удовольствием заглядывал он и в Сидония Аполлинария[39], ибо любил его письма, которые изобиловали остротами, шутками, загадками, архаическим слогом. Дез Эссент частенько перечитывал его панегирики. Похвала языческим божествам у епископа была вычурной, но дез Эссент питал слабость к позерству, к двусмысленности и вообще к тому, как сей искусный мастер ухаживает за механизмом своей поэзии, то смазывая одни его части, то добавляя или убирая другие.
Кроме Сидония обращался он и к панегиристу Меробальду, а также к Седулию[40], автору довольно слабой поэзии и некоторых важных для церковной службы гимнов. Читал дез Эссент и Мария Виктора, сочинившего 'Поврежденность нравов', по-поэтически невнятный трактат, где вспыхивала смыслом то одна, то другая строка. Раскрывал ледяной 'Евхаристикон' Павлиния Польского. Не забывал Ориентуса, епископа Аухского, автора 'Мониторий', писанных дистихом проклятий в адрес женской распущенности и женской красоты, каковая есть погибель народам.
Дез Эссент страстно любил латынь, хотя и разложилась она вконец, и пошла тленом, и распалась на части, сохранив нетленной разве что самую свою малость. Эта малость уцелела, ибо христианские авторы отцедили ее и поместили в питательную среду нового языка.
Но вот настает вторая половина 5-го века, лихолетье, время мировых потрясений. Галлия сожжена варварами. Рим парализован, разграблен вестготами. Римские окраины, и восточная, и западная, истекают кровью и слабеют с каждым днем.
Мир подвержен распаду. Императоров одного за другим убивают. Кровопролитие. По всей Европе не смолкает шум резни — и вдруг чудовищный конский топот перекрывает вопли и стоны. На берегах Дуная появляются тысячи и тысячи всадников на низкорослых лошадях и в звериных шкурах. Страшные татары с большими головами, плоскими носами и безволосыми желтыми лицами в рубцах и шрамах заполонили южные провинции.
Все исчезло в тучах пыли от конских копыт, в дыму пожаров. Настала тьма. Покоренные народы, содрогаясь, смотрели, как несется с громовым грохотом смерч. В Галлию, опустошив Европу, вторглись орды гуннов, и Аэций[41] разгромил их на Каталунских полях. Но жестокой была сеча. Поля наводнились кровью и вспенились, как кровавое море. Двести тысяч трупов перегородили гуннам дорогу. И бешеный поток хлынул в сторону, грозой обрушился на Италию. Разоренные итальянские города запылали, как солома.
Западная империя рухнула под ударами; и без того распадалась она от всеобщих слабоумия и разврата и вот теперь навек испустила дух. Казалось, близок конец света. Края, не тронутые Атиллой, опустошили голод и чума. И на руинах мироздания латынь словно погибла.
Шло время. Варварские наречия стали упорядочиваться, крепнуть, складываться в новые языки. Поддерживаемая церковью латынь выжила в монастырях. Порою ею блистали — но вяло и неярко — поэты: Африкан Драконтий с 'Гексамероном', Клавдий Маммерт[42] с литургическими песнопениями, Авитус Венский[43]; мелькали биографы, например Эннодий[44] с жизнеописанием святого Епифания[45], почтенного, проницательного дипломата и внимательного доброго пастыря, или Эвгиппий[46], с рассказом о святом Северине[47], таинственном отшельнике и смиренном аскете, который явился безутешным народам, обезумевшим от страдания и страха, словно ангел милосердия. Наступает черед писателей, подобных Веранию Геводанскому, автору небольшого трактата о воздержании, или Аврелиану с Фарреолом, составителям церковных канонов; и, наконец, историкам, в их числе Ротерий Агдский, автор утраченной 'Истории гуннов'.
Книг, представляющих позднейшие столетия, было в библиотеке дез Эссента немного. 6-й век не мог не олицетворять Фортунат, епископ из Пуатье[48]. В его 'Vexilla regis'