наклонилась над ним, он, ругаясь, замотал головой. Она выбежала в сени к царским денщикам, погнала их вместе с Антиохом за греком.
Боль отступила. Перетащили его на кровать, он лежал мокрый, в испарине, огромный в своей беспомощности. Полотенцем Мария утирала его лицо, разглаживала прилипшие волосы. Выдохнул виновато: «Видишь, каким слабым стал». Губы его задрожали. Мария тоже удерживалась, чтобы не разрыдаться, откуда сил набралось на улыбку… Позже призналась Антиоху, что такой жалости и одновременно счастья не было в ее жизни, был он в полной ее власти, бессильный, испуганный. Она гладила и гладила его — его круглую голову, заросший затылок.
Как бы отделяясь от своего измученного тела, он изучал свою немощь. «Бедная плоть моя, — бормотал он, — плоть смерти». Пытался понять, воспрянет ли плоть эта, неужели все. Сокрушался над Марией, да и над собою: «Господи, сколь жалок человек». Неужели вот так теперь будет, быть того не должно. Мария горячо уверяла, что это всего лишь приступ. Не верил. И себе не верил. Что ж он, не сможет больше, износился…
Доктора все не было.
Петр молчал, устремясь куда-то, Мария не смела тревожить его. Радовалась, что боль его притихла. О чем он думал? Ее вдруг испугала огромность того, что могло совершаться рядом с ней, в его думах.
Он повернулся, сел на кровати, заругался тихо, опечаленно о том, как болезнь держит его за… Маленькая усмешка прошла по его лицу. Подходит роковой час, и не стало скорбящих о его муках, словно учуяли, изготовились. И тут он, притянув к себе Марию, высказал то, в чем никому еще не признавался: голову горгоне Медузе отрубили, так ведь змеи с ее головы живы. Он бы мог и саму Екатерину наказать, а что делать с ее приспешниками, с сочувствием к ней. Самое страшное, что открылось, — весь змеевник на ее стороне. При Монсовом розыске потревожено было великое множество обманных дел, пакостных хитростей, столько грязноделов, о которых он и не подозревал, знали же про блуд царицы и покрывали. Меншиков, друг сердечный, наверняка знал, видать, тоже в заговоре состоял. Опять возвращался к тому, как сладкопевно Феофан Прокопович вещал с амвона при коронации: «Ты, о Россия, видишь в ней неизменную любовь и верность мужу и государю своему, честный сосуд!», а она слезы роняла и думала о том, как будет разваливаться под Монсом, сучка! Как начала блядью солдатской, так блядью и осталась.
Вновь захлестывало его горькое одиночество, где не было места Марии. Понимал ли он, что Екатерине куда роднее было с Меншиковым и уж тем более с этим ласкателем Монсом?
Паликулу денщики приволокли чуть ли не силком, так перепугался он пользовать царственного пациента. Мария стояла у окна, пока он осматривал государя, на улице мальчишки бросались снежками в пьяного монаха. Через Неву, по льду, цепочкой переходили солдаты. Время распалось на картинки, потом годами она будет перебирать их, как четки.
На Паликуле была вязаная кофта, валенки, в глаза не смотрел, достал из сумки каких-то порошков, велел принять, сам тут же проглотил для верности, просил лежать в тепле. Отечная желтоватая бледность не проходила, государь сидел обмякший. Мария спросила, не следует ли отправиться в Париж на лечение, тамошние медики прославлены. Грек головой замотал, дальняя зимняя дорога его величеству не под силу, все будет хорошо, если его величество будет следовать советам.
Петр слушал насупленно, взял руки Паликулы, рассмотрел перстни на пальцах, внезапно спросил про Монса, какие дела были с Монсом, кто его с Монсом свел. Толстой… Ага, а с императрицей?..
Увидев, что творится с греком, Мария решительно выставила его — не об этом сейчас государю следует думать. К тому же врач Паликула много лет пользует их семейство, ее самое, когда она на сносях была.
— Врет он, — Петр устало махнул рукой. — К розыску его следовало бы присоединить, видишь, как затрясся, да ладно…
Накинув на плечи коричневый свой кафтан, Петр сгорбился, свесил голову. Говорил тихо, неразборчиво. Говорил, что лекаря врут, этот пуще других, говорил, что нельзя жить так, словно жизнь бессрочна. Безбожно жить не готовым к смерти, и не разумно. Нить может оборваться в любой момент. Думал, времени на все хватит, теперь видно, что поле его кончается. Пахал, пахал, лишь бы больше захватить, а что на нем вырастет, увидеть не придется. Жизнь уходит, ей бы сейчас только начаться.
Это был совсем другой царь, таким она его не знала, да и знал ли кто?
Глядя на княжну, сказал скорбно.
— Поздно.
И еще раз.
— Поздно.
Ушел, опираясь на палку, денщики по бокам, Мария провожала до саней. Снег скрипел под ногами. На прощание приобнял: «Бог даст, свидимся еще». Заглянул в глаза, улыбнулся тому, что там увидел: «Замуж пора!» Она отвергающе мотнула головой, он наклонился, поцеловал ее в голову.
Денщики заправили полость, верховые выехали вперед, двое вскочили на запятки, кони рванули, полозья зашипели. Она стояла, пока сани не скрылись в ранних декабрьских сумерках.
Войдя в дом, заплакала, слезы лились и лились, никак не могли кончиться. Плача, опустилась на колени и стала молиться о его здоровье.
На следующее утро во дворец Кантемиров явился Паликула, попросился на прием к княжне. Был он всклокочен, возбужден, весь как в лихорадке, бросился к ручке княжны, благодарил за то, что заступилась перед государем, не спал всю ночь. Мерещилась ему дыба, пыточный застенок, и розыск ведет сам граф Толстой. Княжна пробовала успокоить, напрасно он тревожится, государю не до этого, а граф Толстой всегда был расположен к врачу. Но Паликула твердил свое: государь, воспаленный делом Монса, обязательно станет расспрашивать Толстого, а от того не защиты ждать, а поспешного губительства. Было непонятно, чего он так боится, почему графа Петра Андреевича обвиняет в коварстве. Княжна строго напомнила греку, что граф благодетельствовал и ей, да и ему, на это грек как-то безумно захохотал, воздел руки к небу: «О, святая простота!» То, что он дальше наговорил на графа, было безобразно и невероятно: что Толстой способен запрятать подальше Паликулу, а то и вовсе убрать, чтобы обезопасить себя, чтобы он, Паликула, не выдал про его происки. Какие такие происки — недоговаривал, твердил только, что за жизнь свою боится, покушателем будет Петр Андреевич, не знает княжна, ох не знает этого пытчика! Заплакал, упал в ноги княжне, бился головой об пол, молил дать укрыться во дворце. Страх его темный, истеричный наплывал на княжну.
Она рассердилась, велела подняться, запретила оговаривать графа. Наветам не верит и укрытия ему не даст. Невозможно! Ногой топнула. Грек вскочил, черные глаза его горели, рванул шелковый бант на себе, голосом сдавленным, хрипящим заявил, пусть передаст графу, что ежели что начнется, колесовать Толстого будут первым, он, Паликула, донесет обо всем государю, ничего не скроет. Заверил клятвенно, наставив палец на княжну. Перекрестился. Ей стало не по себе.
Позвала Антиоха, явилось предчувствие, как будто все это касается ее самой, как будто она причастна к тому, что головы и Толстого, и Паликулы будут торчать на колу. Но за что, за что, недоумевал Антиох, как же она не выспросила у грека? Он не понимал, чего она испугалась.
На Рождество Антиох устроил представление. Пригласили графа Петра Андреевича Толстого, он подарил княжне ожерелье крупного цейлонского жемчуга, расспрашивал про царский визит, о чем таком говорил царь с греком. Узнав, что государь обмолвился про розыск, задумался, сел в кресло. Княжна, обеспокоенная, рассказала и про приход Паликулы. Толстой разглядывал ее внимательно, искал чего-то, не найдя, похвалил наряд — расшитый бисером бархатный жилет, сафьяновые сапожки, полюбовался ею, вздохнул, напомнил, как покойный ее батюшка завещал ему опекать княжну, беречь. Про грека лучше не болтать, грек, видно, не в себе, нынче, после казни Монса, у многих повреждение от страха. Спросил, как Марии показалось, крепок ли государь. На ее тревогу кивал мелко, задумчиво щурился, точно карты свои разглядывая, сказал: «Не успеть…» Разное это могло означать. Княжна переспрашивать не хотела. Голос ее похолодел, видно, Толстой почувствовал, потому что заговорил за столом, что государь не бережет себя, не думает, что его здоровье значит для России, затем встал и торжественно провозгласил тост за здоровье императора. Антиох вдруг звонко добавил: «И пусть Бог покарает тех, кому это не надо!»
Паликула пропал. Приходили из царской канцелярии, справлялись, не знают ли у Кантемиров, где доктор. Потом от генерал-полицмейстера тоже интересовались, куда он подевался, мол, его потребовала