Ямщики отвечали коротко и неохотно, но исправник и не требовал большего. Он понимал их положение среди воюющих сторон… Обменявшись с ними несколькими короткими фразами, он вдруг поднялся и отдал казачьему уряднику приказ садиться на лошадей, и стал одеваться. В теплой шубе и дохе, которую казак повязал поясом и шарфом, он стал еще более похож на медведя и, переваливаясь в тяжелых валенках, вышел на крыльцо, у которого его уже ждали сани… Через четверть часа весь отряд в беспорядке выехал из станка и потянулся по дороге, которая, змеясь под светом выглянувшей луны, ползла к темневшим за равниною скалам.
На станке о предстоящих событиях говорили мало. Все понимали, что где-то там, в глубине этой ночи, должны столкнуться разные силы и, значит, готовятся происшествия, от которых кому-нибудь может «пофартить», а кому-нибудь прийтись очень плохо. Но до станка это не касалось… Это был гром где-то в далеких тучах, перебрасывающихся зарницами в недосягаемой вышине. Станок притаился внизу и ждал последствий.
Только станционный писарь, человек доступный высшим взглядам, сообщил нам, что генерал- губернатор действительно сменился, что с тем вместе менялись все местные отношения, и теперь Степану Осиповичу несдобровать.
— А господин какой… образованный, — прибавил он с почтением. — Ну, только неуживчив. Сам о себе слишком высоко понимал. Вот и нарвался… Умен, умен, а не все, видно, понимает.
Он прибавил, что, по его мнению, шушминский писаришка Замятин — большой дурак. Кто бы кого ни победил в этой войне, — ему все равно придется плохо.
— Известно: доказчику первый кнут.
Это было единственное определенное мнение, какое мне пришлось услышать на станке по поводу знаменательных событий, готовившихся «во владениях» гостеприимного Степана Осиповича Кострова…
Уже в Иркутске я узнал, что Бурмакин был настигнут в тайге, потерпел полное поражение и большая часть его отряда арестована. Решительная ставка смелого авантюриста была бита. Степану Осиповичу предстояла отставка. Вместо него уже намечен человек, представленный исправником.
Кто при этих новых порядках занял впоследствии «должность» Бурмакина, — мне неизвестно, так как я все дальше уезжал из этих мест по направлению к России…
Адъютант его превосходительства
Кому не известно, что Сибирь — страна совершенно особенная. В ней зауряд, ежедневно и ежечасно совершаются самые удивительные вещи, и так как они совершаются именно ежедневно и ежечасно, то теряют даже свою «удивительность». Кого может удивлять то, что вошло в обычный обиход и попадается на глаза на каждом шагу. Таким образом, самые понятия о нормальном и выходящем из ряду вон — об удивительном и никого не удивляющем — получают совершенно своеобразный условный смысл: если чиновник гласно берет взятки, налагает дани на целые волости и округа, изобретает самолично источники обложения «в свою собственную пользу» — это обычно и неудивительно; но если его за это деликатнейшим образом уволят в отставку — это всех поражает изумлением. Если приближенная к какому-нибудь громовержцу особа выпалит без всякой видимой причины в мелкую сошку из револьвера — это тоже «оченно даже просто». Но если за это приближенную особу отдали бы под суд, то… впрочем, этого последнего обстоятельства, кажется, никогда не бывает…
Печально, скажете вы, — но сильно преувеличенно… Да, печально, отвечу я, но чтобы было преувеличенно… едва ли. Судите сами.
В No «Русских ведомостей» от 14 января я прочитал краткое, но выразительное известие, сообщавшее, что на одной из почтовых станций в Сибири адъютант приамурского генерал-губернатора А-ин выстрелом из револьвера убил наповал почтового смотрителя, оставившего после себя жену и детей…
Я имел причины (о которых ниже) обратить на это коротенькое известие особенное внимание и потому тщательно просматривал газеты, ища дальнейших комментарий этого события. Я имел основание догадываться, что полная фамилия, обозначенная буквами А-ин, — есть фамилия Алабина, что и оказалось действительно; я имел основание догадываться, что выстрел последовал без всякой видимой причины, без всякого вызова со стороны несчастной жертвы, — и это тоже оказалось в действительности; наконец, если бы даже в газетах не было сказано, что выстрел попал так метко, я все-таки имел бы основание предсказать это, так как мне известно, что г. Алабин давно уже упражняется в этом искусстве, причем даже палит из одного и того же оружия и в ту же самую цель…
Я расскажу ниже, почему я мог знать все это, а пока позволю себе восстановить событие в том виде, как оно выяснилось впоследствии из дальнейших газетных сообщений:
Господин Алабин ворвался на станцию «с шумом и боем», а смотритель позволил себе выйти к нему и попросить не шуметь. Положим, у смотрителя была к этому побудительная причина — в доме была больная, — но все же это ужасная дерзость, и покойный смотритель, видимо, не имел достаточного понятия «о начальстве» и пределах его власти на глухой станции. Г-н Алабин вскипел, смотритель стал «разговаривать», престиж власти требовал энергичного поступка. И г-н Алабин остался на высоте этого требования. Грянул выстрел…
Вот и все.
Теперь то, что мне известно лично.
В 1881 году мне пришлось проехать по Лене. Дело было вскоре после всем памятного события 1 марта. По приленскому тракту недавно еще проскакал до Якутска и обратно курьер, который вез официальное извещение о кончине государя якутскому губернатору из Иркутска. Курьер этот был адъютантом (по-другим — чиновником особых поручений) при иркутском генерал-губернаторе. Фамилия его — Алабин.
Известие, которое вез курьер, конечно, очень живо интересовало всю Россию, Европу — весь читающий и даже нечитающий мир. Но, проезжая вскоре после этого по Ленскому тракту, я видел не без изумления, что в глазах обитателей этого несчастного забитого края, — личность и экстравагантные «поступки» курьера заслоняли значение и силу поразившего всю Россию события, известие о котором он вез с собою.
При каждой остановке, на каждой станции только и было речи, что о курьере. Рассказы о нем передавались из конца в конец с негодованием и ужасом, больше — с ужасом, как перед страшным бичом вроде египетской казни. Да и действительно — одна из египетских казней разразилась тогда на Лене — загнанные кони падали десятками, но это еще цветочки… Г-н Алабин был страшнее людям: бледный, возбужденный, с сверкающими глазами, ураганом врывался он на каждую станцию. Ему предшествовали — крик избиваемых ямщиков, испуганные вопли бегущих, всплески пощечин и яростный вопль самого грозного начальника. Все — озадачены, ошеломлены, в панике, а между тем нужно держать ухо востро: малейшая оплошность — и ярость грозного курьера переходит всякие пределы…
Трудно сказать, что это было такое. Казалось, высшее начальство края под влиянием рокового события растерялось и, вместо того чтобы послать человека, который тактом и сдержанностью ободрил бы ошеломленное население, внушив идею о спокойной власти и продолжающемся порядке, спустило с цепи какого-то маниака, который мчался, точно по завоеванному или мятежному краю, вселяя ужас, негодование… По городам он летел стрелой, в туче снежной пыли, вращая зрачками и размахивая красным флагом. В деревнях, по станкам ревел, неистовствовал и бил, бил, бил…
Бил кого попало и за что попало. В одном месте он гонялся за смотрителем с толстой книгой вокруг стола. На шум вбегает старуха — жена преследуемого, и книга летит с размаху в нее… женщина падает…
В другом — лошади поданы ранее, чем смотритель прописал бумаги, и, хотя законный срок не прошел, Алабин хватает бумаги со стола. На замечание смотрителя, что он не может отпустить лошадей без прописки, неистовый курьер выхватывает револьвер и целит в смотрителя. Если бы не счастливый случай, нынешняя жертва Алабина была бы жива, а погиб бы другой… На третьей станции он бьет беременную