женщину; на четвертой — оборачивает револьвер и колотит писаря ручкой по голове.
И т. д., и т. д., и т. д.
Вообще в таких случаях в Сибири жалуются редко. Когда я расспрашивал, поданы ли жалобы начальству, во многих местах я слышал ответ: «Где нам! Такое лицо… Тут ведь сам-то заступится… Из России его с собой привез…» и т. д.
Многие из обиженных, слыша, что Алабин привезен из России самим, полагали не без основания, что привезли его вовсе не затем, чтобы отдавать под суд… А затем ли, чтобы он «походя народ стрелял»? Пожалуй…
Тем не менее хотя, быть может, и половина деяний воинственного курьера не была официально заявлена, — все же жалоб оказалось столь необычное количество, они были так общи, так вопиющи, что возникло дело… Вмешалось почтовое начальство, началось расследование, обнаружившее еще одну интересную черту…
Находясь в состоянии какого-то экстаза ярости, пылая грозою, вообще — представляя нечто, очень близкое к состоянию ярого безумия и невменяемости, — г. Алабин вместе с тем проявил и удивительное благоразумие: по закону, курьер не имеет права ехать в своей повозке, а должен для легкости удовлетворяться небольшим перекладным экипажем. Между тем по общим рассказам, подтвержденным и при дознании, оказалось, что г. Алабин ехал в тяжелом собственном возке, в коем, наверное, не даром, вез некоего гражданина, пожелавшего проехать дешево и скоро. Черта благоразумия, говорят, сказывалась также и в том, что особенные взрывы ярости вспыхивали в тех местах, где можно было ожидать замечаний по этому предмету. Любопытно также, что платил г. Алабин не за то число лошадей, которое запрягалось действительно, и что в иных местах его начальническое негодование заставляло порой и вовсе забывать о прогонах…
Каковы же последствия как этих подвигов, так и жалоб на них?
Года через два мне опять пришлось проезжать теми же местами. Речи об Алабине все еще не стихли. «Вот в восемьдесят первом году курьер ехал»… все еще вспоминали по временам станочники, и опять начинались рассказы. Только главных пассивных участников курьерских баталий по большей части не было уже на местах. Еще те, кто получил затрещину, пощечину, толчок, могли быть терпимы и остались при прежних должностях, но те, кто имел дерзость навлечь на себя более серьезные удары или против кого пущено было в ход огнестрельное оружие, как говорят, все удалены; смотритель, в которого стрелял Алабин, удален по 3-му пункту!..
А сам Алабин?..
Что же ответить на этот вопрос? Тогда в населении носились слухи, что и он удален с должности, но, очевидно, чтобы быть удаленным с должности «приближенного человека», мало было стрелять в смотрителей… надо было убить хоть одного. Теперь, быть может, г. Алабин действительно потеряет приятную возможность упражнять свое искусство на смотрителях почтовых станций, тем более, что…
Интересно, что же сделано с дознаниями о поступках г. Алабина на Лене и каким образом он всплыл столь внезапно на кровавом горизонте всероссийской известности — все в том же звании — «адъютанта его превосходительства».
Интересно также, знал ли г. Алабин, когда взводил свой курок перед роковым выстрелом, что г. Анучин отставлен от должности генерал-губернатора, и если бы знал, то не дрогнула ли бы при этом его молодецкая рука?
Не спорим, быть может, г. Алабин и действительно субъект невменяемый. Но тогда еще один интересный вопрос: на кого же должна пасть кровь, пролитая хотя бы маниаком, которому облегчали (да, именно!) возможность палить из пистолета до тех пор, пока выстрел не попал в человеческое сердце?..
Станочники
От Титаринской станции нам пришлось ехать на лодке.
Ямщик, которому довелось в очередь везти нас, оказался бедняком, у которого было только две лошади, а нас было трое. Он предложил нам ехать в лодке на гребях. Мы согласились, не подумав о том, что значит идти на гребях верст тридцать вверх по Лене.
Только мы успели оттолкнуться от берега, на одну из лодок, стоявших рядом на отмели, вбежала девушка и передала старику узелок.
— Что это?
— Так, ничего, посылка! — слукавил старик; оказалось, что это был чайник и хлеб.
Нам предстояло варить чай на острову. Выезжали мы со станка утром, а на другой могли попасть не ранее как к ночи. Гребцы — старик и молодой парень, привычными руками налегали на весла. Волны бурлили по бокам лодки, брызги и пена уносились назад, но лодка подавалась вперед тяжело. Переехав через так называемую курью (залив, где удобно ловить рыбу), мы пристали к песчаной отмели, и гребцы, выйдя на берег, потянули лодку на бечевой, лямками. Потом, обогнув отмель, они опять сели и направили лодку к острову. «На этом острову будем пить чай», — заявил нам старик. Только тогда мы поняли свое положение.
До острова, казалось, рукой подать, но плыть пришлось около часу. Между тем вверху на реке появился какой-то белесоватый столб, постепенно расширявшийся. Одну за другой охватывал он береговые скалы. Вот около нас закружились легкие, мелкие снежинки, заволакивая божий мир непроницаемой, холодной, белесоватой пеленой. Снежинки эти, кружась, падали на потемневшую реку и тотчас таяли в ней, но на смену валились новые и новые. Вот еще маячат причудливые очертания высоких камней, темнеет кое-где тайга на крутых склонах, но все это постепенно тонет в снеговом облаке, все более и более окутывающем землю. Вот еще выделились каким-то призраком очертания плывущей вниз, откуда-нибудь с приисковой Мачи, большой якутской лодки с парусом. Выделились на минуту и потонули в снежном хаосе.
Ничего, кроме воды под нашей лодкой и снега, — вверху, впереди, кругом. Гребцы вытирают по временам свои лица, по которым стекают струйки горячего пота и талого снега. Но вот и остров.
Через минуту на берегу затрещал костер, на согнутых талинах повисли наши чайники. Гребцы сели к огню.
— Эх, сторона наша, — говорит старик, — гиблое место. Отдал нас царь под якутов на веки вечные. Горе наше великое.
— Как так? Кто же вас под якутов отдавал? Вы люди вольные!
— Нет, отданы мы под них. Да как же, ты посмотри: чьи луга, чьи хлеба, речки чьи самолучшие — все ихние. А мы на камнях сидим, пестрые столбы караулим. С какой радости? Нет, брат: царь сам своих людей им отдал, потому что осердился…
— За что?
— Да ты эту историю-то не слыхал, видно. Погоди, я расскажу тебе.
— Раньше вся эта сторона якутская была. Дыкан был у них царь. Росту ба-альшого, между плечей печатная сажень, а с лица нашему царю как есть родной брат. Жил этот Дыкан — где ныне якутской город. Вот раз пришли к нему трое русских и стали жить в работниках. Живут, а сами все смотрят и на бересте пишут: планты, значит. Вот раз ушли они в тайгу и две недели не приходили. Потом вернулись. Дыкан спрашивает: где, мол, были? А они говорят: пошли в тайгу и заблудились. Жена говорит Дыкану: что это русские все пишут? А он говорит: пущай. А русские-то, значит, к своим на низ ходили, планты снесли и велели башни строить. Потом вернулись. Малое время спустя просят у Дыкана: дай нам земли на одну воловью шкуру. Дыкан посмеялся: что, мол, они будут делать на эдаком месте? Ну и дал.
После того они опять скрылись и дня через три приплыли вместе со своими, порезали шкуру в тонкие ремешки и обвели кругом, где ныне город, да за ночь башни из срубов сложили.
Дыкан видит: обманули его. Давай воевать. А русские навешали на стены ситца всякие, сукна, красные товары. Якуты бросились хватать, а русские их из пушек — перебили страсть!.. А Дыкан долго не давался, однако и его взяли. Взяли его и повесили на виселице, на холмике — по сей день холмик тот есть. Висит он день — жив. Другой висит — жив. Третий висит — тоже жив. Что тут делать? Вот казак один