Абрахам рассуждает о парадоксе: выходит, что личность помещается в голове; в «сознании»; мы не идентифицируем ее со своим физическим телом.
— Мы говорим: это «моя» рука, имея в виду просто факт принадлежности, я — владелец своей руки. «Моя» рука, «моя» голова, даже «мой» мозг. Не парадоксально ли, что мы так же привычно говорим и о «своей» душе?
Разогретый вином и присутствием Розамунды, Дэриан нервно смеется; говорит, что ничего об этом не знает, никогда не задумывался, если ты музыкант, ты день и ночь погружен в музыку, день и ночь, час за часом не можешь оторваться от нее, как любовник — от своей возлюбленной.
— К тому же, отец, возможно, все это лишь причуды языка, в данном случае английского.
— Нет. Английский тут ни при чем. — «Моисей Либкнехт» — психолог и лингвист, в сущности, полиглот, и он заявляет, что такие обороты речи отражают универсальную человеческую склонность отделять «сознание» от «тела», чем столь последовательно занимался Декарт. — Что интересует меня, так это отчего мы не желаем идентифицировать себя даже с собственной душой.
— Да, дорогой, вопрос только в том, есть ли у нас душа, — говорит Розамунда. — Ибо совершенно не исключено, что многие свободны от этого бремени.
Но Абрахам Лихт, захваченный собственными мыслями, пропускает ее слова мимо ушей; не замечает он и того, с какой неизбывной тоской смотрит на него и на нее его давно утраченный сын Дэриан.
Вскоре Розамунда с извинениями удаляется в спальню; отец уговаривает Дэриана посидеть еще часок, а еще лучше — остаться на ночь.
— Мы могли бы прикончить бутылочку бургундского. Нам о стольком надо поговорить, сынок!
Естественно, Дэриан уступает. Хотя и собирался — неопределенно — вернуться в Скенектади первым поездом, отходящим от Пенсильванского вокзала (он и без того уже опоздал на два дня; пропустил занятия в Уэстхите, никого не предупредив и не извинившись перед Мириком Шеффилдом; последние сорок восемь часов пролетели, как во сне). Какое это удовольствие — побыть в компании Абрахама… и Розамунды! Как здорово! Будто и не было провала в «Карнеги-холл», будто и не предвидел его тщеславный молодой композитор. Когда отец обращается исключительно к нему, Дэриан ощущает, как переполняется радостью его сердце; его «больное» сердце; и понимает, что силы в нем куда больше, чем он думал
Дэриан остается в красивом особняке на Восточной Семидесятой еще на час, трудно было устоять против приглашения остаться на ночь, хотя в то же время хотелось сохранить хоть какую-то долю независимости, отстраниться от Абрахама Лихта и его молодой беременной жены, уединиться — пусть даже в убогой гостинице «Эмпайр-стейт». Он жадно внемлет отцовским речам, как обычно, представляющим собою монологи; Дэриану хотелось бы расспросить: как они с Розамундой познакомились, когда поженились, что за семья у Розамунды… но ему неловко перебивать отца. Очень бегло Абрахам замечает, что Розамунда удивительная женщина, что он по-настоящему любит ее, гораздо больше, чем любил своих прежних женщин; и ему кажется, что она тоже любит его:
— Понимаешь, Дэриан, она убеждена, что я спас ей жизнь, Возможно, так оно и есть.
— Мне хотелось бы сыграть ей что-нибудь. Если бы у тебя был рояль…
— Рояль мы купим. Завтра же утром. Ну, не утром, так днем. На Парк-авеню, совсем рядом, есть музыкальный салон, там продают «Стейнвей». Насколько я знаю, Розамунда любит фортепьянную музыку. — Абрахам Лихт с улыбкой щелкает пальцами. И Дэриан уже видит, как в соседней комнате устанавливают прекрасный сверкающий рояль.
Подхватывая тему, Абрахам интересуется, тактично, но с отцовской озабоченностью, нынешним положением Дэриана. Он вынужден признать, что впервые слышит об Уэстхитской — так, кажется? — музыкальной школе; да и о Скенектади, штат Нью-Йорк, тоже.
— Скажи откровенно, сынок, неужели ты думаешь, что в таком месте у тебя может быть будущее? Может, лучше перебраться куда-нибудь в другое место, попрестижнее, например в Джульярдскую высшую школу?
Дэриэн, у которого голова кругом идет от выпитого, небрежно отмахивается:
— К черту Уэстхит, да и Джульярд тоже. Я хочу писать, отец. Я хочу изменить звучание американской музыки. — Впрочем, даже в его собственных ушах эти слова звучат по-детски; всего лишь — предположение, не констатация факта.
— Правда, сынок? Ну что ж, желаю удачи. — Абрахам как-то неуверенно поднимает бокал и выпивает.
Дэриан немного обижен.
Вечер стремительно катится к концу. Дэриан не останется у отца и отцовской жены, ему надо возвращаться в гостиницу; там он рухнет на кровать и в очередной раз погрузится в забытье. Он и рад, и разочарован тем, что Абрахам так мало расспрашивал о его жизни, особенно когда Розамунда была еще за столом. А ведь сколько бы мог Дэриан порассказать, у него накопилось столько историй, которые давно просятся, чтобы их рассказали… как он ездил в поездах по Среднему Западу, немытый, небритый, легкий на подъем, словно настоящий бродяга; как зарабатывал по грошу то здесь, то там, наверное, и Абрахам занимался тем же в молодости, как играл в оркестре полковника Харриса «Серебряные корнеты»… и многое-многое другое. «Ладно, — думает Дэриан, — не последний вечер. Будут и другие». Он рад, что Абрахам ничего не спросил о Милли или Терстоне, хотя наверняка ничего не слышал о них много лет.
Абрахам предлагает Дэриану сигару, тот легкомысленно соглашается; несколько минут мужчины курят в сосредоточенном молчании; Дэриан, который раньше курил только сигареты, да и то от случая к случаю, знает, что нельзя вдыхать густой дым, но не представляет, как курить, не затягиваясь. Он начинает кашлять, у него кружится голова. К счастью, Абрахам ничего не замечает; он мечтательно говорит о планах переезда в долину Чатокуа и разведении лучших арабских скакунов — «будущих рекордистов»; не исключено, добавляет он, понижая голос, словно боится, что кто-нибудь подслушает, что он купит знаменитого жеребца, победителя прошлогоднего дерби в Кентукки по кличке Черный Марс — от Полумесяца, обладателя «Тройной короны» 1925 года, в свою очередь, по прямой линии происходящего от легендарного Полуночного Солнца.
— Вот если бы удалось, — мечтает Абрахам, выпуская дым голубыми струйками. — Ведь это призы, это слава для моей жены и всей моей семьи!
Дэриан слушает как завороженный. Или слушал бы, если бы голова так не кружилась.
«Ведь я — это тоже „семья“, не так ли?» — думает он.
Наконец Дэриан поднимается, собираясь уходить, и спотыкается; не позволив отцу поддержать себя, он с гордостью выпрямляется сам; нельзя давать Абрахаму и Розамунде повода говорить (пусть даже в шутку, пусть с любовью), что Дэриан на ногах не держался. Абрахам повторяет приглашение остаться на ночь, Дэриан вновь вежливо его отклоняет; Абрахам обещает утром, до отъезда на вокзал, позвонить ему; а также не терять его из виду в Скенектади; даже навестить в непродолжительном времени:
— Уж следующий твой концерт мы ни за что не пропустим, Дэриан, клянусь.
(Дэриан недоумевает: разве не собирался Абрахам купить завтра рояль, чтобы он мог сыграть что- нибудь для Розамунды? Или он не так его понял? Голова кругом, наверное, от сигары, Дэриан незаметно откладывает ее в сторону.) Они выходят из дома, шагают рука об руку в сторону Пятой авеню, где Абрахам поймает такси, которое доставит Дэриана в гостиницу. Прощаясь, Абрахам порывисто обнимает сына.
— Благослови тебя Господь, сынок!
— И
На следующий день Дэриан не может заставить себя встать с постели до полудня.
Никогда еще не было ему так худо… так ужасно. Ощущение такое, будто все внутренности, от легких до кишок, покрылись каким-то разъедающим веществом вроде щелока. А в голове — битое стекло.
Абрахам Лихт не звонит.
Дэриан сам пытается дозвониться до него, но оператор говорит, что такой «абонент» в справочнике