«негритянскими конфетками» — земляными орехами, сваренными в черной патоке, сажает на колени и заверяет, что никакого Бога нет, нет никакого Спасителя, нет ни ада, ни рая, нет и греха; но она, безусловно, должна радоваться тому, что мама заставила ее учить библейские стихи. Это ей пригодится. «Потому что невозможно переоценить значение Священного Писания, строчки из которого небрежно и естественно срываются с твоего языка, словно идут из самой глубины души», — с улыбкой поучает ее отец, и спустя годы Милли получит возможность убедиться, что он прав: учась в школе или помогая отцу в его рискованных предприятиях, она замечала, как полезно бывает порой процитировать Библию или порассуждать с почтительным знанием предмета о Спасителе нашем Иисусе Христе.
«Значит, моя бедная повредившаяся рассудком мать в конце концов готовила меня к жизни, — размышляет Милли, — думая, что она служит Богу и не понимая, кому служит на самом деле».
…однажды в начале осени 1898 года… когда
…оставив свои поношенные, обтрепавшиеся вещи, свои застиранные простыни, свои книги, свою Библию…
…оставив
«Потому что
Так мисс Морна Хиршфилд предала их всех, покинув.
Не оставив записки.
И не оставив по себе никаких
(Если, конечно, думает Милли, она не умерла. И не похоронена на погосте Назорея или в глубине болота. Но какое это имеет значение?)
Ведь ее место в Мюркирке легко заняла новая молодая папина жена: такая новая для всех них, такая молодая и такая очаровательная…
(Размышляет ли Милли, теперь уже юная женщина восемнадцати лет, над подобными вещами?
Кроме того случая, когда ветреным майским утром, поднявшись до рассвета, взволнованная «мисс Мина Раумлихт» ловко привязывала к животу подушку, надежно закрепляя завязки на бедрах и талии, чтобы подушка не сползала на ходу или если Мина должна будет резко опуститься на стул или, возможно, упасть в обморок… именно в тот момент ее посетило неожиданное видение (и к чему бы это? ведь не было никакой связи) обреченной женщины, которая давно, в другой жизни, была ее матерью… то есть матерью маленькой Миллисент: обреченная мать обреченной дочери.
Мелкие детские зубы Мины обнажились в неожиданной улыбке.
Потому что теперь у нее не было матери и ей не о ком было горевать; но она сама была (по иронии судьбы)
Потому что все это не имело никакого значения.
Потому что ничто
— Милли! Не надо больше грустить!
Так бормочет Терстон, счастливо улыбаясь. И этот его открытый мальчишеский взгляд, точно такой, как в детстве, тепло его пальцев, сжимающих ее руку, хотя сейчас они в зале суда, перед лицом самого Закона, нет никакого вреда в том, чтобы признать, что они — брат и сестра: дети Абрахама Лихта.
Она просыпается, сердце ее бешено колотится от ужаса, и в ушах все еще звучит этот голос, ласковый, успокаивающий, тот самый голос ее высокого белокурого брата: «Милли! Не надо больше грустить!
Утром 22 марта апелляция Терстона была отклонена Верховным судом Нью-Джерси, а утром 23 марта разгневанный отец уволил Гордона Баллока.
И в ту ночь Милли увидела во сне, будто она снова в зале суда, на процессе брата, который (очевидно) еще продолжается… и вдруг, к ее великому удивлению, Терстон встает и подходит к ней, ласково берет ее руки в свои… улыбается этой своей так хорошо знакомой улыбкой, улыбкой Терстона, привычно склоняется, чтобы поцеловать ее в щеку; его глаза, которые она вспоминает с восторгом, светятся братской любовью
Но его слова, о, эти его слова —
И так же обескураживают ее слова Лайши, сказанные в ответ на рассказанный ею сон.
Да полно, Элайша ли это? Лайша, который всегда так обожал ее, так терпеливо сносил перепады ее настроения, так доверчиво относился к ее предчувствиям и был ею так очарован? Не глядя ей в глаза, не принимая ее дрожащую, протянутую к нему руку, он говорит:
— Милли, ты же знаешь, что сны почти никогда ничего не значат. Зачем ты все время мне это рассказываешь? Папе это не понравилось бы.
— Но, Элайша, — обиженно возражает Милли. — Это было как наяву. Терстон стоял передо мной так же близко, как ты сейчас, даже
— Тем не менее это был всего лишь сон, — отвечает Элайша, — а сон — это всего-навсего фантазия того, кто его видит, и другие не обязаны принимать его всерьез.
— Но если это правда? Если то, что он сказал, правда?
— Разумеется, это не может быть
— Но этот сон не похож ни на один из тех, которые я когда-либо видела.
— Послушай себя, — взрывается Элайша, — «не похож ни на один из тех, что я когда-либо видела» —
Бедная Милли смотрит на него в смятении. Не может быть! Элайша ей возражает? Он проявляет к ней безразличие, как грубый Харвуд? Подбегая к Лайше и мельком взглянув на себя в зеркало, она видит, как сердито сверкнуло на нее ее красивое отражение — или это лишь показалось?
— Риторика? Чистая риторика? — рассеянно повторяет она. — Что ты хочешь этим сказать?
Но Элайша не смотрит ей в глаза. Солнечные зайчики играют на его коже, которая, кажется, дышит холодом, от его прежней привычной братской нежности не осталось и следа.
— Твои слова звучат фальшиво, — говорит он, пожимая плечами. — И в любом случае это всего лишь сон.
— Но почему мы с тобой ссоримся? Я пришла к тебе, чтобы…
— Мы не ссоримся, Милли, — отвечает Элайша. — В этом деле вообще нет никаких «мы». — Но, заметив ее полный детской обиды взгляд, он продолжает более рассудительно: — О чужих снах нельзя говорить с пониманием, потому что их нельзя увидеть. В конце концов, они не что иное, как пар,