— Давай птичку сюда! — Старина Боби первый раз подал голос и ухмыльнулся, видя округлившиеся глаза знаменитого продюсера. — Давай пошевеливайся, парень!
— Третти Табор, — официальным тоном уточнил Адамс.
Он ушел медленным шагом, красно-оранжевый, как апельсин, переполненный чувством собственного достоинства.
— Надеюсь, Бари, — проворчал шеф, — у вас не все такие друзья?
— Только в Лондоне. Вы там бывали?
— С неудовольствием.
По рокоту голосов, покатившихся на нас, словно морская волна, я догадался, что идет Третти. На нее нельзя смотреть не прищурив ресниц, даже на экране телевизора. Третти состоит из двух огромных глаз.
— Привет, старина Боби! Так это вы мой страж? — мягкий, ранящий душу, затыкающий глухотой уши, звучал ее голос за моей спиной. Я сдерживал себя, чтоб не оглянуться раньше времени. — Так это вы моя палочка-выручалочка, Бари? Я смотрю все ваши репортажи!
Я поднялся. Задохнулся от внезапно наступившей южной ночи. Черный кусок шелка, спеленавший половину стройной, гибкой фигуры, золотые пластины на золотых нитях поверх шелка — все это не в счет, это не сама Третти. Третти — два черных, искрящихся светом камня на невыразительном лице, два обжигающих солнца, если солнца можно представить черными.
— Здравствуйте, Джеймс!
Голдрин встал, наклонился, поцеловал руку. Не сказал ничего.
Третти села напротив меня. Адамс стоял за креслом, опустив руки на спинку.
— Так что, Бари? Что будем делать? — Она нагнулась ко мне.
— Видите ли, мисс Табор… — начал я. И чуть было не сболтнул, что надеюсь поймать террористов. Но Боби, оценив ситуацию, вовремя перехватил инициативу:
— Придется петь!
Он видел, как по лестнице, перескакивая через ступени, бежит легким спортивным шагом сам Эдинтон, главный оркестрант ресторана «Джони», композитор, импровизатор блюзов, пианист, трубач и дирижер, — самый молодой, как вещала афиша, и самый талантливый знаток музыкального детства Америки.
— Мисс Табор? — Эдинтон вырос рядом с Адамсом, явно его не замечая, за спинкой высокого кресла Третти. — Третти, мой оркестр будет на седьмом небе, если нам выпадет честь аккомпанировать вам…
Я с изумлением обнаружил, что знаменитый композитор — тот самый негр, который прервал мой разговор со старой американкой. Когда видишь человека в красных носках и с таинственной наколкой на руке, в голову лезут дикие предположения, вроде истории с застреленным парнишкой Нонни. Я не сомневался, что не ошибся, что буква «Н» скрывается под фраком Эдинтона, но скорее всего это автограф одной из романтических ошибок молодости, когда афиши и пластинки Эдинтона не заполнили еще мир.
— Третти, ваше слово…
Лицо Эдинтона было влажным, а розовая ладонь — горячей. Третти медленно встала, протянула узкую ладонь.
Они спустились под аплодисменты к оркестру.
Тишина.
Третти замерла на самом краю сцены.
Меня с первых же звуков пронзили внутренняя боль ее голоса, произнесенные шепотом слова:
Неужели снова Гарсиа Лорка? Меня поразило совпадение. Третти… Мой дед Жолио, мечтавший о синей пасхе, белом сочельнике… Его подруга детства Ева… Наконец, я… Какие могут быть тут параллели?
Третти пела, а я думал о Марии. «Где ты? Почему молчишь?»
— Что за черт! — проворчал слишком громко старина Боби, массируя сильной своей фигурой кресло. — Зачем ей это нужно?
— Это романс на стихи Лорки, — пояснил Адамс, не сводя глаз со сцены. — Композитор…
— Бари! (По громкому шепоту Боби я догадался, что он вскипел.) Этот тип, — Боби возмущенно кивнул в сторону Адамса, — вероятно, принимает меня за начальника полиции Нью-Йорка?
Я вертел головой, не понимая, из-за чего затевается скандал.
— Принимаю вас за того, кто вы есть! — резко ответил Адамс. — Это «Ноктюрн пустоты» Лорки. Коронный номер Третти…
— Тихо! — Я замахал на них руками. Слишком притягивал грустный, чуть вульгарный голос Третти, звучавший чертовски к месту в этом сумасбродном вечере, обволакивающий весь зал, весь небоскреб, голос.
Оркестр импровизировал.
И тут я чуть не расхохотался, взглянув на приятелей. Боби сидел как изваяние правосудия, сложив руки на широченной груди: казалось, он прикидывает, сколько лет лишения свободы дать этому нахалу англичанину. Адамс замер за спинкой кресла Третти, кивая в музыкальных паузах головой. Он, вероятно, подсчитывал будущий гонорар.
Голдрин очень внимательно, не реагируя ни на что, смотрел на сцену.
Теперь-то я вспомнил, что это «Ноктюрн пустоты» Гарсиа Лорки. Стихи, которые с таким настроением исполняла Третти, были посвящены страданиям поэта в Нью-Йорке. «Я в этом городе раздавлен небесами…» Поэт не принял Нью-Йорк! Черт бы взял весь этот Нью-Йорк!.. О чем я и собирался сообщить шефу Чикаго Боби.
Но, посмотрев на него, поостерегся.
Я не знал тогда, что единственный сын Боби много лет назад по неизвестной причине, как говорят из-за любви, — рванул в себя заряд охотничьего ружья именно в Нью-Йорке.
Третти заканчивала песню: