Они начали варварски уродовать мои личные вещи. Каждый день я возвращалась в класс после перемены и обнаруживала новую пакость: все мои цветные карандаши разломаны пополам; домашняя работа по истории, над которой я корпела часами, изрезана ножницами; ржаной хлеб моих сэндвичей пропитан «штрихом»; в рюкзак напихано содержимое мусорной корзины; длинный, как шнурок, червяк расплющен в тетради по английскому; деревянная линейка исписана черным фломастером: ЛИЦО СКОВОРОДА, ЖИРНАЯ СВИНЬЯ; у моего тролля-талисмана выдраны все волосы, а лицо изрисовано шариковой ручкой; в пенале лежат две собачьи какашки.
Я не могла пожаловаться учителям, потому что была уверена, что от этого будет только хуже. Я не хотела давать своим мучительницам повода для новых вспышек агрессии; тогда я еще не понимала, что жестокость не ищет повода. И к тому же я не верила, что школа может защитить меня. Я замечала, что учителя — даже мисс Бриггс — закрывают глаза на поведение Терезы, Эммы и Джейн, будто и не слышат ни одного грубого слова, не видят занесенных для удара рук. Им не хотелось усложнять себе жизнь.
Мне следовало бы сказать маме — теперь-то я это понимаю, — но было стыдно. Стыдно сказать о том, что именно меня выбрали на роль жертвы, как будто на мне лежало какое-то клеймо. Хуже всего было то, что мама знала этих девочек — она подавала им чай, развозила их по домам, она считала их моими лучшими подругами. Мне было невыносимо думать о том, что она узнает, как они ненавидят меня. Я боялась вопросов, которые она непременно задаст —
К тому же признаться во всем маме или рассказать учителям было равносильно тому, чтобы бросить вызов обидчикам, а я была совершенно не готова к этому. Во мне просто не было твердости и решимости. Не тот у меня характер. Не забывайте, ведь я мышь. Для меня куда более естественно молчать, страдать в одиночку, замереть в надежде, что меня не увидят, а потом спешно юркнуть в норку.
Единственным человеком, которому я всерьез подумывала признаться, был мой отец. Пока в его жизни не появилась Зоя, он всегда опекал меня и защищал. Он даже пытался «ужесточить» мой характер, чтобы я умела постоять за себя, намеренно заводил меня, заставляя кидаться на него с кулаками, даже убеждал меня заняться дзюдо — и все это ради того, чтобы компенсировать или переломить то, что он называл «плохим влиянием» матери. В своих фантазиях я представляла себе, как отец бросается на мою защиту, словно супергерой из комиксов.
Но я-то знала, что мой отец вовсе не супергерой. Я помнила, каким грубым и высокомерным он стал в последнее время, каким вульгарным (однажды я случайно нашла спрятанный в его портфеле журнал «Горячие киски»). Я была уверена в том, что Зоя старательно настраивает его против меня (
У меня был его телефон в Испании, и я уже была готова набрать номер, но при мысли о том, что ответит Зоя, мне стало не по себе.
Отца больше не было в моей жизни.
6
Однако молчаливая покорность не спасла меня. Со временем «лучшие подруги» обратили свою агрессию уже не на мои личные вещи, а непосредственно на меня.
Впервые это случилось однажды сразу после школьного ланча. Джейн держала меня за волосы, а Тереза и Эмма запихивали мне под блузку рогалик хлеба. Потом они стали бороться со мной, пытаясь раскрошить хлеб. Когда я изловчилась и засунула руку под блузку, чтобы достать его, Тереза больно ударила меня по лицу. Удар, звонкая пощечина, удивил всех — даже Терезу, — и я готова была поклясться, что она собиралась извиниться, но в следующее мгновение ее лицо вновь посуровело, и она, жадно схватив мою руку, начала заламывать мне пальцы. Жгучая боль подавила крик, готовый вырваться из моей груди.
После этого им было намного легче. Физическая жестокость стала нормой.
Я записывала все, что они творили, в своем дневнике, сидя после школы в своей комнате, приперев дверь стулом на случай, если мама попытается войти. Сегодня мне даже странно читать эти откровения, и не только потому, что они кажутся мелкими в сравнении с тем, что произошло в день моего шестнадцатилетия, ставший для нас собственным Одиннадцатым сентября[1] . Меня поражает то, что эти записи начисто лишены эмоций, словно я описывала происходящее не со мной, а с
Май.
Июнь.
Я узнаю эти сомнамбулические, бесцветные интонации, когда вижу по телевизору уцелевших после землетрясения или жертв бомбежек.
Но в тот июнь я почти сумела подать голос. В тот июнь я как будто стряхнула с себя паралич и едва не заговорила…
Занятия в школе закончились. Я должна была идти на урок игры на флейте, но они не выпускали меня из класса. Они загнали меня за парты и, когда я попыталась рвануть к двери, поймали и снова затолкали в угол.
Джейн взяла меня в зажим и, подбадриваемая остальными, пыталась прижать меня головой к острому металлическому краю подоконника. Я помню, что неожиданно высвободилась и снова бросилась к двери, когда что-то тяжелое — увесистый учебник по физике — ударило мне в спину с такой силой, что я прикусила язык.
И в этот момент в класс вошла мисс Бриггс. Девочки тут же отвернулись от меня и сделали вид, будто копаются на книжных полках. Мисс Бриггс собрала бумаги, за которыми пришла, и уже повернулась, чтобы уйти, когда вдруг заметила меня — застывшую на месте, с трудом сдерживающую слезы.
— Все в порядке, Шелли? — спросила она.
И вот тогда я чуть не рассказала ей все. Признание едва не хлынуло из меня потоком судорожных рыданий. Но тут я перехватила взгляд Терезы — холодный и безжалостный, как у акулы, — и струсила.
— Да, мисс, — сказала я, опустив глаза. — Все в порядке, мисс.
Мне приходилось проявлять чудеса изворотливости, чтобы мама не узнала, что происходит. Я постоянно носила одежду с длинными рукавами, скрывая синяки на руках, заматывала шею шарфом, чтобы не было видно царапин. Спать я ложилась в пижаме, вместо привычной сорочки, иначе мама увидела бы желтые и черные синяки на моих голенях и бедрах и ужаснулась бы симптомам неведомой страшной