но знал, что слезы ее радостны. Она сказала:
— Я рада, что и ты так думаешь. Нет, это я думаю, как ты, — ты мне показываешь, куда мне идти, и я делаю то, что ты мне скажешь.
Ночью Анне снилось, что она летает. Поднялась с постели, легкая, почти бестелесная, и тихо плыла под самым потолком, лицом кверху. Опускалась немного, когда достигала двери, и опять подымалась в другой комнате. Было сладко и жутко. Из окна тихо выскользнула в сад. Была темная ночь. Аллеи, под старыми ветвями которых проносилась она, хранили тайну и молчание. Кто-то следил за темным полетом черными глазами. Древние каменные своды вдруг поднялись над нею, — она медленно подымалась к вершине широкого, мрачного купола. Смутно-розовая заря занималась за узкими окнами. Своды раздвигались и таяли, — смутный свет разливался кругом. Заря бледно разгоралась. Небеса казались блеклыми, ветхими. Яркие полосы, как трещины, вдруг изрезали их. Еще мгновение-и словно завесы упали с неба. Анна смотрела вниз, — мирные долины радовались солнцу. Мальчик трубил в серебряную дудку. Его розовые щеки надулись. Солнце горело на его дудке, — и в этом была несказанная радость.
Казенной работы у Логина было мало. Учебный год кончался, начались экзамены.
С учениками у Логина установились хорошие отношения. Он имел способность привлекать юношей и мальчиков, хотя никогда не заботился о том. Влечение к нему гимназистов происходило, может быть, оттого, что ему нравилось быть с ними и он искренно хотел, чтоб они приходили. Мягкие и незаконченные очертания их лиц тешили Логина, как и незрелые особенности их речи.
«Они еще строятся, — думал он, — а мы начинаем разрушаться. Они захватывают от жизни что можно, все себе и себе; мы, усталые под бременем нашей ноши, облегчаем себя, разбрасываем на ветер как можно больше, — и если нашею расточительностью кто-нибудь пользуется, мы называем ее любовью. Как невыразимо хорошо было бы умалиться, стать ребенком, жить порывисто-и не задумываться над жизнью!»
Мечта рисовала наивные картины, — а рассудок ворчливо разрушал их. Возникала зависть к детскому жизнерадостному настроению, и даже к их легким и быстрым печалям. Порою хотелось быть жестоким с ними, — но был только ласков.
Иногда казалось, что следует стать дальше от мальчиков. По-видимому, это было нетрудно: стоило только быть, как все, смотреть на гимназистов, как на машинки для выкидывания тетрадок с ошибками. Но вот это и не удавалось: как бы ни был он иногда угрюм, он смотрел на них и желал от них чего-то. И они приходили к нему, как будто это было в обычае или так нужно было.
Сослуживцам его не нравилось, что гимназисты к нему ходят; говорили, что это не порядок. Им бы с учениками не о чем было говорить. С любовью беседовали только о городских делишках и разносили сплетни, ничтожные, как сор заднего двора.
В эти дни толки шли о деле Молина. Передавались нелепые слухи. Не стеснялись в непристойностях, — ими сопровождались всегда разговоры среди учителей, благо дам нет.
Утром в учительской комнате, в гимназии, Антушев, учитель истории, стоя у окна, сказал:
— Наш почетный куда-то катит в коляске.
— Где, где? — засуетился любопытный отец Андрей. Все столпились у окон. Остались сидеть только Логин и Рябов, учитель древних языков, длинный, сухой, в синих очках, с желтым лицом и чахоточною грудью, одна из тех фигур, о которых говорят: «Жердяй! В плечах лба поуже». Он тихонько покашливал, язвительно улыбался и курил папиросу за папиросою с отчаянною поспешностью, слов но от их количества зависело спасение его жизни. Подмигивая, шепнул Логину:
— Устремились, как цветы к солнцу.
— Наш дом на такой окраине, — ответил Логин, — что здесь редко кто проедет.
Знал, что Рябов — большой сплетник и любит, когда сплетничает на кого-нибудь, приписать тому или совершенную небывальщину, или свои же слова.
— А ведь это он к нам! — воскликнул отец Андрей.
— Красное солнышко, — проворчал Рябов, — майорское брюхо.
— А вы, Евгений Григорьевич, его не любите? — спросил Логин.
— Я? Помилуйте, почему вы так спрашиваете?
— Да так, мне показалось.
— Нет-с, не имею причин не любить его.
— В таком случае, прошу извинить.
Рябов подозрительно посмотрел на Логин а, улыбнулся мертвою гримасою, похлопал Логин а по колену деревянным движением холодной руки и шепнул:
— Все мы, батенька, не прочь друг Другу ногу подставить, — только зачем кричать об атом?
— Благоразумно!
Все уселись по местам и говорили вполголоса, точно ждали чего-то.
Минут через пять показался Мотовилов. Он был в мундире. Форменный темно-синий полукафтан, сшитый, когда Мотовилов был потоньше, теснил его. Толстая красная шея оттеняла своим ярким цветом золотое шитье на бархате воротника. Шпага неловко торчала под кафтаном и колотилась на ходу по жирным ногам. Мотовилов имел торжественный вид. На его левой руке была белая перчатка; в той же руке держал он другую перчатку и треугольную шляпу. За ним вошел директор, Сергей Михайлович Павликовский, человек еще не старый, но болезненный, с равнодушным бескровным лицом.
— Пахнет речью! — шепнул Логину Рябов и устремился мимо него к Мотовилову.
Произошло общее движение. Учителя толкались, чтобы пораньше пробраться к Мотовилову. Кланялись почтительно, сладко улыбались и пожимали пухлую руку Мотовилова с благоговейною осторожностью.
— Удостоился и я приложиться, опять шепнул Рябов Логину, — а вы что ж такой гмырой стоите? Видите, стенка какая: и не заметит.
Но Мотовилов заметил, раздвинул толпу жестом необыкновенного достоинства и с протянутою рукою сделал к Логину шага два. Учителя смотрели на Логина с завистью.
— Я особенно рад, — сказал Мотовилов, — что нахожу здесь и вас. Вы познакомитесь с нашим общим делом, к которому направлены наши мысли и, смею сказать, наши чувства. По всей вероятности, вы уже знакомы отчасти с этим.
— Кажется, еще не знаком, — возразил Логин.
— Знакомы, наверное, — я говорю о деле несчастного Молина.
— Ах, это! Виноват, я не догадался, что это — общее дело.
— Вы познакомились с ним через лиц заинтересованных, а теперь послушайте нас, людей беспристрастных.
Мотовилов тяжелою поступью подошел к столу, остановился перед ним и значительно посмотрел на учителей. Логин заметил в руках директора бумагу, большой лист, свернутый трубочкою. Мотовилов заговорил:
— Господа, мне очень приятно, что я вижу здесь почти всех вас. Мы успели составить дружную семью. Если в деле нашего взаимного единения и я моими скромными стараниями мог помочь, то я весьма горжусь этим. Я всегда был того мнения, — и глубокоуважаемый Сергей Михайлович, насколько мне известно, согласен со мною, — что моя обязанность не состоит только в том, чтобы делать взносы. Я решаюсь надеяться на более, так сказать, интимное отношение к вам, господа. Мне кажется, я встречаю на этом пути ваше полное сочувствие. Надеюсь, что я не ошибаюсь?
— Мы все, — льстиво ответил отец Андрей, — очень высоко ценим ваше сердечное участие в наших делах. Да и как не ценить? Вы у нас, может быть, умнейший человек в городе. Я и старик, а с удовольствием слушаю ваши рассказы и поучаюсь, — без стеснения говорю, истинно поучаюсь.
— Краснобаи! — шепнул Рябов Логину. А желтое лицо его, обращенное к Мотовилову, корчилось такою же гримасою низкопоклонства, как и умильные лица остальной компании.
— Благодарю вас, — сказал Мотовилов и пожал руку отца Андрея. — Само собой разумеется, что — такие же отношения пытался я установить и в городском училище. Но в последние годы, к сожалению, мои намерения стали встречать дурную почву. В дружную семью преподавателей вторгся, если можно так выразиться, зловредный элемент. Надеюсь, что мне позволено будет говорить напрямки. Молодые люди часто заражены духом излишнего самомнения.