Днем, когда Шестова не было дома, пришел Молин. На звонок отворил Митя. Молин спросил:
— Дома Шестов?
Мальчик опасливо посмотрел и ответил:
— Нет его. Мама дома.
Молин вошел в гостиную, сел на кресло. Митя пошел за матерью в кухню. Молин от нетерпения топал ногами. Наконец пришла Александра Гавриловна; ее лицо раскраснелось от кухонного жара. Молин не встал и не здоровался. Хрипло сказал:
— Деньги принес за квартиру. Александра Гавриловна села в другое кресло. Спокойно ответила:
— Напрасно беспокоитесь, — мы могли бы и подождать: может быть, вам теперь нужны деньги.
Митя стоял в соседней комнате. Выглядывал из дверей. Был в старенькой блузе, босиком.
— Ну, уж это не ваше дело, — сказал Молин, — принес, так берите.
— Как угодно,
— Да вы мне расписку дайте.
— Митя! — позвала Александра Гавриловна. — Принеси чернильницу и бумагу.
— Сейчас, — откликнулся Митя и скрылся.
— А то скажете, что не получали.
— Это уж вы напрасно.
— Нет, не напрасно, знаю я вас, черт вас возьми! — запальчиво закричал Молин.
Митя принес лист почтовой бумаги и стеклянную чернильницу репкою на деревянном блюдце и с пробкою с оловянным верхом. Не ушел, остался у стола. Отнял с той половины стола, где сидела мать, вязаную скатерть, чтоб мелкие дырочки не мешали писать. Молин вытянул ноги и тяжелым каблуком надавил Митину ногу. Митя покраснел и тихо отошел, стараясь, чтобы мать ничего не заметила. Александра Гавриловна спросила:
— Потрудитесь сказать, что я должна написать. Молин диктовал, злобно ухмыляясь:
— Пишите: получила за квартиру десять рублей от каторжника Алексея Молина.
Александра Гавриловна написала первые слова и с удивлением поглядела на Молина.
— Ну да, вы хотели меня на каторгу послать, вот и пишите.
— Ну уж этого я, воля ваша, не напишу: вы толком скажите, что дальше писать.
Молин настаивал и возвышал голос:
— Нет, вы пишите, что от каторжника! Митя вмешался.
— Пиши, мама: от Алексея Иваныча Молина, потом число сегодняшнее и подпись. Вот и все.
Александра Гавриловна отдала расписку Молину. Прочел, злобно усмехнулся, положил расписку в боковой карман измятого, пыльного сюртука и потянулся в кресле.
— Так-то, Александра Гавриловна, удружили вы мне!
Александра Гавриловна вздохнула и сказала:
— Ну, еще кто кому удружил, неизвестно.
— Вы мне не все вещи отдали.
— Уж этого не знаю: вы потребовали, чтоб ваши вещи отправили к отцу Андрею, и сами не пришли, — ну Егорушка все вещи к нему и отправил.
— Одной колоды карт нет, — угрюмо настаивал Молин.
— Уж это вы спросите у Егора, — я не знаю.
— Прикарманили. Да вы у меня, может быть, и еще что-нибудь слимонили, из ношеного, для сынка вашего, оборвыша.
— Вы забываетесь, Алексей Иваныч. Вы пришли, когда я одна…
— Ты не одна, мама, — сказал Митя.
Смотрел на Молина, и на лице его была гримаса отвращения и досады. Мать положила руку ему на плечо. Сказала:
— Ох уж ты!
Молин злобно засмеялся.
— Да я и денег передал что-то уж очень много. Сомневаюсь я, — что-то уж очень начетисто. Обакулили меня.
Молин еще больше развалился в кресле и положил ноги на диван.
— Да что вы, батюшка, — укоризненно сказала Александра Гавриловна, — белены объелись? Опомнитесь, постыдитесь!
— Грабители! Черти проклятые! — бурчал Молин. Митя задрожал в руках матери. Рванулся вперед. Крикнул звонко:
— Как вы смеете так себя вести! Уберите ноги с дивана! Сейчас уберите и уходите вон— Вы нарочно пришли, когда Егора дома нет, чтоб здесь накуражиться. Уходите, или я вас в окно выброшу.
Молин встал и глядел на мальчика злобно и трусливо. Александра Гавриловна тянула Митю за плечи назад и шепотом унимала его. Митя отбивался.
— Оставь, мама, он-трус, он только куражится. Он не посмеет драться.
Молин сделал плаксивую гримаску, подставил Мите лицо и жалобно сказал:
— Ну что ж, ругайте меня, бейте, плюйте мне в лицо, я ведь каторжник, меня можно.
— А не хотите уходить, — говорил Митя, — я пошлю за Егором, вы с ним и объясняйтесь, а маме не смейте дерзостей делать. Ждите, коли хотите, и сидите смирно.
— Да, как же, я буду Егора Платоныча ждать, а вы бранить будете, еще в угол поставите! Нет, черт с вами, уж я лучше уйду. Прощайте, благодарю за ласку.
Молин круто повернулся и пошел к выходу. В дверях он зацепил локтем за косяк, — руки он держал растопыренными из чувства собственного достоинства. С треском вывалился из комнаты, повозился в передней, ощупал выходную дверь, громко захлопнул ее за собою и тяжко загрохотал сапогами по лестнице. Со двора в открытые окна доносились его громкие ругательства и чертыханья.
— Ах ты, аника-воин! — говорила Мите мать. — Вот подожди, нажалуется он Мотовилову-достанется тебе на орехи.
— Как же это?
— А так: позовут тебя в гимназию, высекут так, что до новых веников не забудешь, да и выгонят.
— Ну, этого не могут сделать.
— Не могут? А кто им запретит? Очень просто, возьмут да и попарят сухим веником.
— Ах, мама, какие ты говоришь… Этого и в правилах нет.
— Они в правила смотреть не станут, а посмотрят тебе под рубашку, да и начнут блох выколачивать. Вот ты и будешь знать, как звать кузькину мать. Знаешь: с сильным не борись, с богатым не судись.
На другое утро к Шестову явились Гомзин и Оглоблин. Торжественный вид и помятые лица: пьянствовали всю ночь. Хриплыми с перепою голосами осведомились, дома ли Шестов. Шестов услышал их, вышел в переднюю. Обменялись торопливыми рукопожатиями. Гомзин, сердито сверкая зубами, сказал:
— Мы к вам по делу.
Оглоблин молча покачивался жирным телом на коротеньких ногах. Шестов пригласил их в кабинет. Гомзин и Оглоблин уселись, помолчали, потом взглянули один на другого, оба разом сказали:
— Мы…
И остановились и опять переглянулись. Шестов сидел против них с опущенными глазами, то раскрывая, то закрывая перочинный нож о четырех лезвиях, в белой костяной оправе.
Наконец Гомзин сказал:
— Мы пришли от Алексея Иваныча.
— Послушайте-ка, — вдруг заговорил Оглоблин, — дайте-ка нам по рюмочке пользительной дури. Гомзин строго взглянул на него. Шестов встал.
— И если б можно, — продолжал умильным голосом Оглоблин, — чего-нибудь кисленького: соленого огурчика, бруснички,
— Да, именно, бруснички, — оживился вдруг Гомзин, и белые зубы его весело улыбнулись, — голова что-то побаливает.