расставленные полукругом под сенью тополей, застекленный тамбур веранды, внутри которого поднимается широкая деревянная лестница на второй этаж, в квартиру Станиславского, весенний ласковый вечер, голос Марии Петровны Лилиной из окна: «Костя, иди обедать! Довольно уж на сегодня заниматься, они ведь никогда тебя не отпустят…»
Я раскланиваюсь с Марией Петровной и прощаюсь с Константином Сергеевичем.
— Одну минуту, — останавливает меня Станиславский. — Последний кусок: среди приезжающих и встречающих появляются, держа друг друга за руки, Генриэтта и Луиза. Они радостно возбуждены приездом. Ничуть не испуганы, так как уверены, что дядя Мартэн находится тут где-то рядом и ждет их. Тащат свой багаж. Вообще чемоданов, картонок, портпледов должна быть у всех приезжающих уйма! Это ведь, во-первых, дилижанс из провинции (кто-то даже фикус с собой привез), а во-вторых, вещи объемом заменяют на сцене количество людей. Если много вещей, кажется, что вдвое больше людей приехало!
Но вот опять сигнал трубы: дилижанс едет дальше. Теперь на него никто почти, кроме мальчишек (один из них сел на чемоданы багажа — прокатиться), не обращает внимания, только Генриэтта оглянулась и помахала рукой кучеру-кондуктору. Ведь это последнее, что связывает сестер с родной деревней, с местом, откуда они приехали…
— Костя… — слышится снова голос Марии Петровны.
— Надо итти, — совершенно серьезно говорит Станиславский и вдруг неожиданно спрашивает: «Может быть, и вы пообедаете с нами? Как вы вообще питаетесь? Как живет наша молодежь?»
— Хорошо, Константин Сергеевич. Василий Васильевич нам много помогает в театре, в наших бытовых делах, — отвечаю я. Благодарю за приглашение и стремлюсь поскорей уйти, понимая, что нарушаю режим Станиславского.
— Не забудьте, что приезжие и встречающие не торопясь расходятся: они должны дать возможность Генриэтте рассмотреть их всех, к кому-то подойти, спросить, не знает ли кто дядю Мартэна? Площадь должна пустеть постепенно. Последними уходят, оглядываясь на печально усевшихся на свои чемоданы сестер, мальчишки и фонарщик с лесенкой, зажигающий единственный тусклый фонарь на площади. У вас ведь есть фонарь, кажется?
— Есть, Константин Сергеевич, — говорю я, отступая к воротам.
— Костя, куда ты ушел? — доносится к нам снова голос Марии Петровны из дома.
— Если вы сделаете хорошо, ручаюсь, что на приезд дилижанса будут аплодировать, — говорит мне на прощанье Станиславский. Я прошу у него его листки с чертежами-рисунками из блокнота, благодарю его и спешу исчезнуть.
Не исключена возможность, что завтра В. В. Лужский мне скажет: «Провожать Константина Сергеевича провожайте, но не утомляйте его расспросами. Ему надо отдыхать минут двадцать перед обедом. Мне сегодня Мария Петровна намекала, что он вчера после вас во время обеда записывал какие-то мысли в блокнот, вместо того чтобы спокойно кушать».
Такие случаи со мной уже бывали, и В. В. Лужский, надо сказать, очень серьезно относился к нарушению нами режима жизни Константина Сергеевича.
В ближайшие дни я собрал исполнителей первой сцены — «У булочной» и второй — «Приход дилижанса». Я рассказал им весь рисунок, который предлагал нам Станиславский для решения этих сцен.
Мы увлеклись и хорошо репетировали несколько раз. Потом показали Константину Сергеевичу. Ему понравилось, он похвалил нас и оказался… пророком: нередко на спектакле приход дилижанса, когда мы играли, точно соблюдая рисунок сцены, внимательно и с одушевлением, вызывал у зрителя дружные аплодисменты.
ЗЛОДЕЙ В МЕЛОДРАМЕ
Через некоторое время мы показали К. С. Станиславскому на сцене третью картину нашей пьесы — «Утро в подвале тетки Фрошар». Начиналась она вставаньем Жака.
— Много хорошего, — сказал Константин Сергеевич, — видно, что серьезно поработали над картиной. Но начала картины еще нет. Жак не задает тон всей последующей сцене. И актер трусит сыграть во-всю этого мерзавца, и режиссер боится предложить ему яркие, действенные задачи. Давайте-ка я попробую сыграть с исполнителями за Жака начало картины. Жак пусть садится в партер, а Николай Михайлович и Елизавета Сергеевна запишут все, что примут у меня, как актера.
И к нашему огромному удовольствию, Константин Сергеевич отправился на сцену. Закрыли занавес, и в зрительном зале наступила полная тишина.
Прошло две-три минуты.
Картина у нас начиналась небольшой паузой. За занавеской, слева от зрителя, храпел Жак. На высоком стуле у окна сидел Пьер и чинил свою скрипку. Ни тетки Фрошар, ни Луизы не было, они приходили позже, после сцены Жака и Пьера, которая и называлась у нас «Вставанье Жака».
Представьте наше изумление, когда мы увидели, что на сцене сидит вместо Пьера Луиза и печально смотрит в полуподвальное окно. Пьер же чинит скрипку на столе посередине комнаты. А из-за занавески высовывается, как нам показалось, босая, грязная, огромная нога Жака[61] .
Естественно, что не только наши взоры были прикованы к этой отвратительной лапе (новой «детали» обстановки), но что и Пьер, хотя это было абсолютно нелогично, на первый взгляд, через секунду после того, как открылся занавес, попытался скрыть ее от Луизы, набросив на ногу Жака край занавески. Луиза-то ведь была слепая. Но стоило Пьеру сделать это, как нога Жака яростно скинула с себя ткань, а за занавеской раздалось раздраженное рычанье.
Пьер с опаской оглянулся на Луизу, и мы в ту же минуту поняли, почему Константин Сергеевич присоединил ее к сцене вставанья Жака.
Все поведение Жака в присутствии Луизы становилось во много раз выразительней, так как непосредственно угрожало Луизе, а не предположительно, как это следовало по тексту пьесы. Все дальнейшее действие нас в этом наглядно убедило.
Из-за занавески вылетел башмак и чуть не попал в стул, на котором сидела Луиза. «Почему не вычищены сапоги?» — раздался хриплый возглас Жака — Станиславского [62]. Луиза хотела сойти
«Кофе!» — раздался новый грозный приказ. Пьер отправился в другой угол комнаты, но из-за занавески его остановил оклик: «Девчонка, наверное, здесь где-нибудь в углу сидит! Пусть она подаст мне кофе в постель!»
Насколько же и этот небольшой эпизод выиграл от присутствия Луизы! Мы все время были в напряжении, ожидая, как простые зрители, что случится с Луизой. «А сыр где? Ты скормил его своей девке?» — опять прорычал голос из-за занавески.
У нас Жак к этому времени давно уже отдергивал занавеску и оба брата вели сцену «в открытую», как сказал бы К. С. А он применял свой излюбленный прием вести сцену через что-то, через какое-нибудь «кашэ», и это оказывалось гораздо выразительней.
«Эй, ублюдок, подай мне штаны!» — требовал Жак.
«Я прошу тебя не называть меня так», — резко отвечал ему Пьер.
И опять эти две фразы звучали по-новому в присутствии Луизы.
А дальнейший текст был уже, как говорится, не в бровь, а в глаз. Положение Пьера с каждой фразой становилось все невыносимей.