образности первой Части поэмы Браунинга странная гордость Роланда чувством собственной избранности, принадлежностью к списку ищущих. Это первое риторическое действие заканчивается строфой VIII:
И вот, куда старик велел свернуть,
Туда я скорбно и направил шаг,
Но долго сзади злобный красный зрак
Вперялся в мой уже темневший путь.
Хотел калека мерзостный взглянуть,
Как жертву поглощают степь и мрак.
«Estray» (здесь «жертва», букв, «приблудное, бесхозное животное». — Пер.) сложилось из «extra» + «vagere»— скитаться за границами или находиться на неправильном пути. Роланд — «estray», гиперболический скиталец, господствующей чертой которого оказывается экстравагантность, Verstiegenheit Бинсвангера, схожая С: подьемом на высоту, с которой уже невозможно спуститься без риска. «Злобный красный зрак» садящегося солнца отмечает Переход поэмы ко второму действию (IX–XXIX), к испытанию пейзажем.
Эти строфы колеблются между психической защитой изоляции и более Возвышенной защитой вытеснения, но обрушиваются затем в Гротеск:
Вот пни торчат. Когда-то лес был тут,
А ныне лишь безжизненный сушняк.
(Не так ли, что-то смастерив, дурак
Уничтожает собственный свой труд
И прочь бежит?) Здесь птицы не поют,
На всем распада и забвенья знак.
Земля больная язвами пестрит,
И на бесплодной почве меж камней
Мох гноем растекается по ней.
Вот дуб, но он параличом разбит.
Дупло — как рот, что мукою раскрыт
И молит смерть явиться поскорей.:.
Это пейзаж повторения, но в самом мертвенном смысле, повторения, в котором все вопросы становления разрешаются простой сменой, когда одно появляется вслед за другим. Здесь, в длинной средней части поэмы Браунинга, мы оказываемся в мире смежности, в котором сходства, если они вообще появляются, должны быть гротескными. Роланд, описывающий свой пейзаж, похож на Золя, описывающего городские сценки, и все-таки мир Роланда вполне визионерский, его «реализм» — чистое самовозбуждение. Пейзаж Роланда — своего рода последовательная метонимия, в которой один-единственный отрицательный аспект всякой вещи замещает саму вещь. Когда диалектика восстановления стремится действовать в средней части поэмы, она: замещает опустошение вследствие изоляции гиперболическим видением высот; и все же это Возвышенное. кошмарно:
Глаза я поднял и увидел вдруг
Уж не равнины бесконечной гладь,
А горы — если можно так назвать
Громады глыб бесформенных вокруг,—
И начал думать, подавив испуг,
Как в них попал я, как от них бежать.
Вытеснение, даже бессознательное, — это все-таки целенаправленный процесс, и читатель вправе решить, «как» удивился Роланд, узнав характерную работу вытеснения. Роланд забыл (сознательно) и внутренний импульс (самоубийственное самообвинение), и внешнее событие (неудачи его предшественников по «списку») или стремился (в глубине души) не знать их, так как и то и другое соблазняло его подчиниться инстинктивным требованиям, которые его «идеал-я» считает предосудительными. Эти требования слили бы его с пейзажем смерти, и их можно было бы назвать нигилистическими в полном и ужасном смысле этого слова, лучше всего описанном Ницше. Роланд также предпочел бы стремление в пустоту опустошению от стремлений, и все же своенравные побуждения делают вполне очевидной бесцельность его поиска: Ибо Роланд, несмотря на всю свою открытую преданность «списку» предшественников, — это сильный поэт-ревизионист, и потому в его собственной поэме он — антигерой в обоих смыслах. Его недонесение, или неверное принятие на себя наследственного образца-поиска, достигает кульминации в строфе XXIX, которой заканчивается второе действие поэмы:
И понимать я начал — в этот круг
Лишь околдован мог я забрести
Иль в страшном Сне! Нет далее пути…
И я сдаюсь. Но в это время звук
Раздался вслед за мною, словно люк
Захлопнулся. Я, значит, взаперти.
«В это время», или в решающий миг сдачи на милость, которая бы продолжила вполне негативное повторение, Роланд внезапно поражен пароксизмом узнавания ловушки, в которую он попался, но, как это ни парадоксально, именно она позволяет ему завершить его поиск. Как раз в этом месте, перед началом заключительного акта поэмы, истолкование максимально усложняется. Проблематичность значения поэмы «Роланд до Замка Черного дошел» наиболее явственно выражается в пяти последних строфах, колеблющихся между аскесисом неудачной метафоры и чудесным, быть может и победоносным, металептическим возвращением прежней силы.
Что поделать с перспективизмом Роланда, с метафорическими противоположностями «внутри» и «вовне»?
И тут забрезжил свет в мозгу моем!
Нагой утес я слева узнаю.
Лоб в лоб столкнувшись, как быки в бою,
Направо две скалы… Каким глупцом
Я был, когда в отчаянье немом
Не замечал, что цель нашел свою!
Метафоры искусства как деятельности стремятся расположиться вокруг определенного места, где сможет проявиться возвышенное чувство присутствия. Это место, как выражается Хартман, и возвышенного требования, и напряженного сознания, пытающегося встретить такое требование усиленным представлением. Роланд Браунинга, ликующе восклицая: «Забрезжил свет в мозгу моем!» — сводит воедино большую часть важнейших вариантов метафоры искусства как деятельности. Роланд одновременно противостоит и инсценировке суда, или осуждения (его потерпевших неудачу предшественников из «списка»), и — героически — инициации, очищающему вступлению, параллельному вступлениям Китса в «Падении Гипериона» или Шелли в «Торжестве жизни». Отчасти являющаяся откликом, сильная сцена необходимости в следующей строфе многим обязана совершенству сделанного Браунингом выбора Черного Замка в качестве предельной метафоры художественной Сцены Обучения: