Дождь, дождь серый, унылый, небо заволокло, и никакого просвета! Выходя во двор, Наум подолгу стоял, как огородное пугало, отгоняя чёрных крикливых грачей. Надев высокие охотничьи сапоги, ходил он и в деревню, косился на крепко сколоченные заборы, на бескрайние огороды, на обгладывавших мокрые ветки коз. «Вам кажется, что вы держите хозяйство, — стучал он в запертые ворота, — а это хозяйство держит вас!» На него глазели, сдвинув занавески. «Живём один раз!» — возвышал он голос, который превращался в эхо, когда спускали собак: «А умираем каждый день.»
Отец Ираклий состарился в сельской церкви. «Змей на Руси о трёх головах — пьянство, чревоугодие, блуд!» — теребил он курчавую бородку. В деревенской глуши батюшка раздобрел, стал глуховат, а в последние годы его душила астма. Он закрывал глаза на приходские сплетни, исповедуя, давал житейские советы и в глубине был уверен, что его пастве всё простится. «Грех пошёл мелкий, — сипел он, как дырявый насос, — гордыней и не пахнет».
Был церковный праздник, о. Ираклий готовился к крестному ходу.
— Здесь выдают индульгенции?
На пороге стоял худощавый мужчина с умным, нервным лицом.
От неожиданности батюшка подпрыгнул:
Церковь — не базар!
Весь мир — базар. И Господь продаёт Царство Небесное. Сдашь экзамен — возьму к Себе! И зачем Ему это?
Не Ему, агнцу, а нам, грешным!
А мы-то чем виноваты? — ядовито усмехнулся гость. — Что посеешь, то и пожнёшь: Господь на Голгофе искупал не наши грехи, а собственные.
О. Ираклий обомлел, лихорадочно вспоминая, чему учили в семинарии, а незнакомец ткнул в него пальцем:
— Смерть настолько ужасна, что не укладывается в голове! Может, поэтому нам и предлагают думать о чём-то привычном, понятном — о покаянии, о грехе? — он покосился на чадящую в углу лампаду. — Невыразимый страх подменяется боязнью наказания, а неведомый Бог одомашнивается.
Выгадывая минуту, батюшка поправил рясу. А гость крыл и крыл.
— Или вот святые, — обвёл он глазами черневшие иконы. — Кто знает, как они жили? Скажете, для легенды это не важно? Тогда чем не святой дон Кихот?
Стало слышно, как оплывает свеча.
Батюшка уже не пытался спорить. «Надо смириться, — думал он. — И с тем, что другие не смирились, тоже». Он прочитал молитву, и ему вдруг сделалось необыкновенно легко.
— Вам не ко мне надо, — просто сказал он, возведя глаза к церковному своду.
И, поколебавшись, поднёс к губам Наума тяжёлый нагрудный крест.
Зима возвестила о себе ломотой суставов. В вечерних сумерках Наум топил печь, ворошил кочергой жаркие угли и, накинув драный тулуп, грел спину у побелённой кладки. Слюнявя палец, листал Библию в кожаном переплёте, примеряя на себя пророков. Чаще других он воображал себя Иовом — также видел вокруг себя пепелище и слышал собственные вопли. Только казался себе несчастнее. «Докричался, — завидовал он еврею, всматриваясь в разыгравшуюся за окном пургу. — А тут хоть волком завой — из бури не ответят». И недоумевал, зачем вернули Иову сытую жизнь. «Утраченное требует не возврата, а замены», — глядел он на пылающие поленья.
И долго распространялся, не стыдясь разговоров с собой.
«Находясь внутри слов, как и внутри женщины, невозможно их оценить. Чтобы услышать родной язык, в словах нужно переставить буквы, оставив их звучание. Чтобы услышать мир, надо также изменить привычный смысл, чтобы увидеть его, надо подставить кривое зеркало. Поэтому правда и угадывается в искусстве, но художник стеснён в средствах — только у Бога фантазия находит воплощение».
Так думал Наум Бариблат.
На Рождество выпал снег. Наум ковырял ногтем изморозь на стекле, когда в дом постучали. Сдвигая сугроб, он рывком распахнул примерзшую дверь. На пороге, как часовые, стояли близнецы с одинаковыми ртами-защёлками, поддерживая густо перевязанное полотно.
Посылка, — выдохнул один.
Р-спишитесь, — протянул бумагу другой.
От кого? — машинально спросил Наум.
Откуда нам знать?
Мы люди м-ленькие.
Наум хотел поздравить гостей с Рождеством, но язык подвернулся:
Что же у вас и имён нет?
Почему нет? — обиженно пропели гости.
Савелий Красножан, — представил товарища первый.
Вик-нтий Черн-брус, — сделал ответный жест второй. У Наума перекосило глаза. Он вспомнил, что весь мир —
офис, из которого никуда не деться.
— Так вы не братья, — пожал он мягкие ладони.
— Мы любовники, — ухмыльнулись они, видя, как Наум отдёрнул руку. И, потянув за верёвку, распоясали полотно.
На Наума уставился заросший щетиной мужчина.
— Зеркало у меня уже есть, — кивнул на темневшее окно Наум, — забирайте назад.
Это нев-зможно, — всплеснул руками Красножан.
Наше дело маленькое, — затянул Чернобрус.
И тут же откланялись. Припав к окну, Наум смотрел на удалявшиеся спины. Снега намело по колено, но гости, взявшись за руки, шли, не оставляя следов.
Овальное, в деревянном окладе зеркало было ледяным, но когда Наум его тронул, расхохоталось, будто от щекотки.
У Наума подпрыгнуло сердце.
— Значит, меня услышали?
— Слышат даже тех, кто себя не слышит! — подмигнуло ему отражение. — Только все врут — просят, чего самим не нужно.
— А я?
— Ты был искренним и заслужил. Теперь всё — в твоих руках!
Бариблат пожал плечами.
— Но я хочу, чтобы всё изменилось.
— Всё не получится: можно изменять либо себя, либо мир.
«Изменять себя — значит изменить себе, — почесал затылок Наум, — а я и так перестал быть собой». И выбрал «мир». Так Наум Бариблат стал Богом.
Раскачиваясь на стуле, он теперь часами сидел перед зеркалом, рискуя просмотреть в нём дырку, и у него установилась незримая связь с происходящим за его амальгамой. Он распоряжался судьбами зазеркалья, в котором, как во сне, умещался весь мир. Бариблат видел утопающие в ненависти города, видел силу сильных и немощь слабых, видел супругов, у которых были общие дети, но разные кошельки, видел ложь, предательство, измену, видел себя, сидящего перед зеркалом, видел эпидемии, голод, багровую, как кровь, луну, видел горящие глаза убийцы и другие глаза — тигра, раздирающего оленя. «Снаружи дом не оценить, — опять подумалось ему. — И Господь, придя в Палестину, глянул на мироздание изнутри и, сгорая от стыда, пошёл на Голгофу».
А в зеркале Бариблат видел погрузневшего о. Ираклия, отпускавшего грехи, которые таковыми не считал.
— Как здоровье? — целуя крест, спрашивали прихожане.
— На мой век хватит, — свистя от астмы, отвечал он. Видел и сослуживцев, разносивших под мышкой