Эрнандесом, Онисим скоблил лупившуюся по стенам масляную краску и, кровавя язык, слизывал с ножа. А теперь лежал привязанный к кровати и, как волк, выл на круглое лицо санитара.
На этот раз Аристарх Неволин не был во сне Гермаге-ном Дуровым. Его прокисшая от обид голова мяла подушку, а под ресницами он был снова ребёнком, окружённым, как воздухом, любовью, с тихой, не покидающей радостью и ясным, как арифметика, будущим. Жизнь, как река, начинается в раю, а впадает в ад. Во сне Неволин опять переживал свои надежды, опять беспрекословно знал, как устроен мир, а проснувшись, плакал, не в силах привыкнуть к рыхлому, непослушному телу, лысоватой голове и языку, прилипшему к гортани.
«Злая шутка», — повторял он, глядя в темноту мокрыми от слёз глазами, теребя одеяло, задыхался от жгучей обиды.
Отчего детство кажется потерянным раем? Отчего его горькие минуты растворяются в памяти, как соль в воде? Не оттого ли, что наши воспоминания сливаются с иными, куда более глубокими, где реальность возвышается до символов, а жалкие, дурно исполненные роли приближаются к правде: мать становится Матерью, отец — Отцом.
«Сколько длились Страсти Господни? — вопил за стенкой Онисим голосом Бурляя Тунгуса. — А нас заставляют терпеть изо дня в день, превратив жизнь в дорогу на Голгофу! Нет-нет, создавший нас — изверг, а мы — дети ненависти!»
Заскрипели пружины, послышалась возня.
«Есть не могу — так Его ненавижу!» — хрипел Онисим, стуча коленками по стене.
Но укол быстро его успокоил.
А Любовь зря опасалась, она не повторила судьбу дамы с собачкой. Она умерла. Промелькнув, как блик, она исчезла также неожиданно, как и появилась. Неволин потерял её в своих снах, Гермаген — в своей яви. Ночи больше не проходили по их жизни красной нитью, а дни вручали только чёрные метки.
Дуров всё больше опускался и чаще оглядывался назад. Кровать, на которой его зачали, давно сгнила, и он ковылял с тех пор в сапогах, обутых на разные ноги. Теперь он стонал от одиночества, говорил не то, что произносил, и молчал с чужого голоса. На его носу были чужие очки, а глаза носил в кармане посторонний.
И Дуров понял, что был сновидением, которое легче пустоты.
«В чёрном цвете содержится белый, которого мы не видим, — рассуждал он, — так и в настоящем прячется будущее, а во сне — явь. И нам хочется жить потому, что наши сны сопротивляются яви».
Он уже поигрывал пистолетом, которому отводил роль будильника.
Свою философию Дуров носил под языком, она жгла нёбо, отскакивала от зубов, и он то и дело сплёвывал, будто объелся спичек. Он понял, почему не имел власти над обстоятельствами, и всё чаще чувствовал себя бабочкой, которая вьётся под лампой, не в силах вырваться из заколдованного круга.
А однажды тоска навалилась с особенной силой.
«Жизнь — сон», — думал Дуров. Он лежал в темноте, как в гробу, и прислушивался к тишине, полной звуков, как небо — ангелов. Его будущее смотрело в стену, а прошлое разваливалось, как карточный домик, и дышало в затылок, точно лошадь с замочной скважиной в ноздрях.
Хлопнул выстрел, и эхо побежало прочь из сна…
А Неволин проснулся оттого, что в левой руке сжимал что-то холодное и липкое, а в правой тяжёлое и послушное. Он дрожал, как тень, клацая зубами и поливая слюной простыни, пока не сообразил, что в левой руке держит правую, упиравшую в подбородок пистолет. Неволин пересчитал пули — одной не хватало.
Сквозь языки столетника на кровать лезла луна, а из кухни тянуло подгоревшим маслом. Но в ушах ещё звенел выстрел, и ему казалось, что пахнет порохом, который стелется сизым дымком. И от этого защекотало в носу. Неволин захотел высморкаться, но вместо этого тронул курок.
И вдруг в известковых разводах проступил старик. Он погрозил пальцем, указывая на ручные часы, и его лицо вытянулось, как у барсука. «Легче пустоты.» — прочитал по его губам Неволин, согнувшись в тупой угол. И это были его последние слова: всё, что он вынес из жизни и с чем собирался предстать на Суде. В следующее мгновенье он мелко чихнул, дёрнув шеей, и распрямился от выстрела, которого уже не услышал.
И в этот момент половинки встретились.
ЗА ПЯТОЙ ЗАПОВЕДЬЮ
Поздним сумеречным вечером я сидел на даче и слушал гудение длинных, носатых комаров. В саду кропил дождь, в углу тускло мерцал телевизор.
— Сыграем? — открыл он дверь, на мгновенье пустив темноту.
Подмышкой у него были шахматы, и я нащупал за спиной выключатель.
Он совсем не изменился, и теперь мы выглядели ровесниками, у обоих серебрились виски, оба несли, как горб, свой возраст.
— Можно? — взял он лежавшую у меня на коленях книгу. — Антонио Менегетти «Психология лидера». — Перегнув обложку, пробежал глазами страницу. — Любопытно… Матери показывал?
Я покачал головой.
А жене?
Она давно не читает. Он вздохнул:
А мне дашь?
Бери.
Он сунул книгу за пазуху, машинально проведя ладонью по щеке. Я посмотрел на его щетину и вспомнил, как он неожиданно молодел, сбривая её.
— Папа, а зачем ты женился? — вырвалось у меня. — Вы с матерью такие разные.
Он нахмурился:
— Жён не выбирают, — и аккуратно переставил коня. — А как у вас без меня?
— Мы редко созваниваемся.
За стенкой ровно тикали часы, бивший из окна свет выхватывал шатавшиеся в саду кусты.
Не отрываясь от доски, он достал сигареты.
Раньше ты лучше играл.
Теперь не с кем.
А с сыном? Я отмахнулся:
Мы и разговариваем-то мало. Он опять вздохнул:
Да-а, странная у тебя жизнь.
Свет ложился на доску лиловыми пятнами, путая клетки, на которых грудились фигуры. Отец покосился на руку и, быстро перевернув, размазал кровяного комара.
— Однако мясистый… По-прежнему житья не дают?
Я вспомнил, как, шагая по лесу, он отгонял веткой кружившую мошкару, а я, не поспевая за ним, тёр ладонями зарёванные глаза.
— Да ты не обижайся, — прочитал он мои мысли, — я из тебя мужика хотел сделать, слюнтяю на свете не жить.
И, подняв руку, сжал кулак. Возле носа у него залегли складки, такие же, как у меня, и мне подумалось, что с годами больше понимаешь родителей. Или не понимаешь вовсе.
— Ну что ты, папа, в нашем возрасте уже не обижаются, — я натянуто улыбнулся. — А помнишь, как я пальцы отморозил — кукиш не мог сложить? А как в платяной шкаф спрятался? Там нафталином пахнет, старыми пиджаками, а ты никак не поймёшь, куда я делся. Топчешься посреди комнаты, мне в щёлочку хорошо видно… — Я отвернулся. — Иногда мне кажется, ты до сих пор меня ищешь.