удесятеренных сил (или как? намекните! — страх парализует их до потери сознания?) или, скажем, пуля, пробив череп, вдруг да отскочит от стены рикошетом и заденет стреляющего; или, наконец, мозг и кровь вдруг да запачкают платье исполнителя, и, следовательно, нужна ТЕХНИКА БЕЗОПАСНОСТИ и СПЕЦОДЕЖДА, та же КРАСНАЯ, положим, РУБАХА (а как быть с платьем приговоренного? или вы его предварительно раздеваете?). Я понимаю, что при расстреле необходимо присутствует врач, вы, прочие должностные лица, — УЧЕТ И КОНТРОЛЬ, как учил УЧИТЕЛЬ. Я понимаю, понимаю, не совсем же я сумасшедший! И все-таки вижу именно выше-нарисованную картину. Я и пишу-то о ней, только чтобы от нее избавиться. Такое, между прочим, тоже бывает.
Вы, гражданин прокурор, наверное, только улыбнетесь моим фантазиям, слишком хорошо зная практику своего дела и превосходно видя, как далека она от романтических бредней вшивого диссидента. Разумеется, ваша реальность куда проще, прозаичнее, а посему и куда страшнее, но что же делать? Мне она абсолютно неизвестна, а вы или вам подобные, которым вроде бы и карты в руки, кто допущен во внутренности ГОСУДАРСТВЕННОЙ МАШИНЫ, СИСТЕМЫ, — не имеют ни права, ни желания, ни, наконец, УМЕНИЯ писать или рассказывать о ней, зато в избытке имеют крепкие нервы. Ведь не станете же, например, вы, даже перед лицом смерти, даже заболев, вообразим невообразимое, раком — публично исповедоваться. Впрочем, не уверен, знакомо ли вам вообще понятие ГРЕХА. Вот мы все и пребываем в блаженном неведении и фантазируем всяческую дребедень, а вас — по этой вашей нечеловеческой сдержанности, замкнутости представляем чуть ли не сверхчеловеками. Даже на меня, обладающего личностью внутренне довольно независимою (вы, надеюсь, согласны с таким самоопределением), действует ваша причастность к власти, к гиганту государства, к СИСТЕМЕ, так что я с трудом и часто без успеха убеждаю себя, что вы — обыкновенный, рядовой представитель рода Homo, существо из мяса и костей, подверженное разного характера слабостям, болезням и в конце концов… да-да, не удивляйтесь! — и в конце концов той же самой банальной СМЕРТИ. Мне не верится порою, что у вас есть имя и отчество, есть родители, которые вам их дали.
Возвращаясь же к расстрелу, замечу, что, пожалуй, с крайним любопытством посмотрел бы на него собственными глазами, понаблюдал бы и за вами, хотя, кажется, единственный способ для осуществления такой идеи — сыграть в сем захватывающем спектакле ПРАВОСУДИЯ главную роль. Одну из двух главных ролей. Сами догадываетесь КОТОРУЮ. Жаль вот только, что не смог бы тогда уже увиденное описать. НЕ УСПЕЛ БЫ.
Но я, кажется, слишком забегаю вперед, то есть, скорее, в сторону, да вы все равно читайте, вы читайте, гражданин прокурор. Теперь-то скоро, совсем-совсем скоро!
А знаете, что мне сейчас пришло в голову? Вдруг вы подумаете, что я хочу моим письмом заронить в вас сомнение в психическом здоровье его автора? И тем самым избежать наказания? Нет, гражданин прокурор, скорее всего, вы не правы. В процессах, подобных нашему, нам чаще приходится доказывать свое психическое здоровье, чем наоборот: ведь ненормальность людей, выступающих против вас, — большое успокоение вашей совести (если она существует и в успокоении нуждается) и поддержка вашей идеологии, вашей СИСТЕМЫ. К тому же лагерь, на мой взгляд, много предпочтительнее «серпов», «кащенки» или Казани.
А, черт с ним! — в конце концов вы сами скоро поймете, чем оно продиктовано, мое письмо. Пока же попробуйте извинить его многословие моею профессией литератора или тем, что это, быть может, ПОСЛЕДНЕЕ МОЕ ПРОИЗВЕДЕНИЕ.
Ну-с, начнем. Пора пришла. Все, что я написал до сей строки, было, по сути, предисловием. Оттяжкою. Теперь главное. Я хочу сделать важное заявление. Признание. Я УБИЛ ЧЕЛОВЕКА Восемь лет назад. В этом действии обвинили другого: обычная юридическая ошибка, вдвойне обычная в СИСТЕМЕ, где планируется раскрытие преступлений в процентах и сроках, но другого, которого обвинили, осудили и наказали, — другого, вероятнее всего, уже нету в живых. Так что не его я собираюсь спасать и не доброе его имя, ибо имя вполне запятнано и без моего убийства, да и благородство такого рода, пожалуй, показалось бы вам несколько запоздалым и весьма дешевого свойства. Просто мне хочется рассказать историю моего преступления. Преступления, ибо закон ваш я преступил. Тогда, заметьте, преступил, а вовсе не сейчас. Сейчас я вел себя согласно правилам игры и только этим письмом пытаюсь их частично нарушить.
Почему? Это уж, пожалуйста, догадывайтесь сами. Подсказок я сделал вам достаточно.
Все началось очень давно, в пору моего отрочества, которое, как вы знаете, я провел в Сибири, в городе О. Мне исполнилось пятнадцать лет, когда я вдруг поразился двумя открытиями. Первое — через него проходят, наверное, все подростки, и, быть может, от того, остается ли память о нем в человеке, когда тот вырастает, зависит, КАКИМ вырастает, зависит его духовная зрелость, его человечность, зависит, с вами ли он остается или идет против вас, — заключалось в следующем: ИНДИВИДУУМ СМЕРТЕН. КАЖДЫЙ ДОЛЖЕН УМЕРЕТЬ. КАЖДЫЙ. БЕЗ ИСКЛЮЧЕНИЯ. ЗНАЧИТ — И Я.
Я смотрел в ночное звездное небо и размышлял о бесконечности пространства и времени, о голубой пылинке, бессмысленно болтающейся в этих двух бесконечностях, и о том, как все же абсолютно несовместима мизерность моего тела с величием моего духа и разума, способных обнять обе эти бесконечности, пусть не вообразить, не представить их себе, но все-таки хоть бы о них ПОДУМАТЬ. Мне казалось: я никогда не смогу примирить в себе два знания: знание, что Я ЕСМЬ, и знание, что МЕНЯ КОГДА-НИБУДЬ — ОЧЕНЬ, в сущности, СКОРО — НЕ БУДЕТ. Жажда жить, начало мощное, биологическое, вступало в безнадежный бой с интеллектом.
Я не хочу обвинять вас в том, что вы отняли у меня религию — все равно мой сначала аналитический, затем иронический и, наконец, цинический склад ума (обычная цепь превращений, ПРОЦЕСС) не принял бы этого ненадежного спасательного круга, способного поддержать на поверхности океана мысли разве что человека легковесного, который, впрочем, и без того вряд ли пойдет ко дну. Если же мы исключаем религию, другой блокировки от страха смерти не остается. Я подобной блокировки, во всяком случае, не нашел, сколько ни искал, да и вы не предложили мне чего-нибудь стоящего. Поэтому я так ценил свое второе открытие. Но о нем позже.
Итак, я часто думал о смерти. Я боялся ее. Я не знал, как мне жить дальше, имея столь страшную перспективу. То есть боялся я, разумеется, не смерти, а самого момента умирания. Я думал, что мне никогда не достанет силы воли умереть, что я буду сходить с ума, как только начнет приближаться эта неминуемость, во всяком случае, как только я ее замечу. Сумасшествие, конечно, защитило бы мой мозг, но что бы я вынес ДО сумасшествия! Я воображал собственные предсмертные истерики и был себе противен до тошноты, но знал, что никогда не сумею справиться с собою. Я перебирал в уме всевозможные варианты: разные болезни (особенно страшным выглядел в моих глазах рак), несчастные случаи, старость. Я проглотил массу книг, медицинских и художественных, бесконечно представлял смерть Ивана Ильича и князя Андрея, расстрел Безухова и казнь Достоевского, сорвавшихся с виселицы декабристов и заживо погребенного из рассказа По; героя, наконец, «Американской трагедии», последнюю часть которой, связанную с электрическим стулом, равно как и некоторые страницы «Идиота», «Последнего дня приговоренного», «Баллады Рэдингской тюрьмы», я зачитывал до дыр. Я знал, например, что инфаркт сопровождается патологическим ужасом, и не хотел умирать от инфаркта — и так далее. Моя мысль, моя фантазия не отпускали меня ни на минуту. Я почти перестал есть и спать, смотреть на свет Божий казалось тошно. В конце концов я чуть не собрался покончить с собою, чтобы только избежать страха смерти.
Я напоминал мерзкого, извивающегося в песке СКОРПИОНА, который ловит собственный хвост и жалит себя.
В самый разгар мучительных моих переживаний у тетки обнаружили рак легких, запущенный настолько, что оперировать не имело смысла, и она больше года умирала на моих глазах.
Тетке, естественно, диагноза не сказали, оставили лазейку для надежды, и, чем вернее предчувствовала умирающая правду, тем лихорадочнее пыталась себя обмануть. Нам не оставалось ничего, кроме как поддерживать теткины иллюзии. К концу лета она иссохла, стала словно скелет и совсем не ходила — муж выносил ее на улицу погреться случайным осенним солнышком, — но с неимоверной