помнить. Так, когда во втором часу ночи они поднялись от стола и остановились у вешалки перед зеркалом, Толстопят, выпрямляя пальцами усы, громко и напевно сказал: «А хорошо бы, друзья мои, сейчас перед зеркалом застрелиться!.. Заплачет моя маленькая шалунья? И не подумает. Заплачет только отец с матерью да сестра Манечка. Где наши быки? Где Терешка?» И вышел хохоча, потом криком разрывая ночную тишину:
— Терентий! Мой друг, быки готовы?
— Пожалуйста...— рядом отозвался извозчик.
— Что скажешь интересного, мой хозяин? — приставал Толстопят, когда поехали по сырой дороге.
— Мое дело слушать, возить да молчать. Дождь, видно, будет.
— Ты у нас большой генерал. Вези! Вези, Тереша, по жизни да не растряси, уж прошу, пожалуйста, а то мне хочется застрелиться.
Все уж кругом спали, собаки только взлаивали в Пашковской. Две вороные лошади легко уносили их в тьму, за которой в лужах стоят улицы их города. Такое было настроение, будто едут они домой издалека и в Екатеринодаре что-то изменилось.
Дождь прекратился, виднее стали сады и карасунские озера, и Толстопят запел:
Толстопят пел, вспоминая голос деда, переливаясь с его не забытыми им интонациями, пел с отчаянием разлуки с краем, который покидали его предки по разным причинам, и потому постанывал как бы за всех: за тех, кто оглядывался на валы станицы, ворота и пушку, уходя на службу в Персию, в Среднюю Азию, в Петербург, в Варшаву, отрываясь от семьи на войну с турками под Плевной, постанывал и за тех, кто уцелел и припоминал в пьяном застолье свою тоску по хате, пел за бывших соседей с оселедцами, за всю родню свою черноморскую, спавшую вечным сном на пашковском погосте, за утонувших в Кубани, похищенных горцами, воображал налегке и свое расставание, но горечи от этого на душе не копилось: он знал, что если и расстанется с ненькой-Кубанью, то ненадолго, и не ждет его когда-либо страшная участь, никогда не потеряет он родное гнездо...
Проехали гостиницу «Дубинская роскошь».
— Сейчас бы, братец, стукнуть в окно. «Ой, кто это?» — «Тол-сто-пя-ат...»
Дема не слушал. На севере косо висела Большая Медведица. Толстопят словно уловил его взгляд, ткнул пальцем и снова певуче, под пьяненького, заговорил:
— А моей маленькой шалунье снится хорунжий Толстопят. Так же? Открой мне какую-нибудь тайну, Дема, а то я буду кричать и разбужу Дубинку.
Дема улыбался в темноте и молчал. Маленькая тайна была в том, что накануне он получил от Калерии записку с просьбой подойти к памятнику Екатерине II — «ради того, что вам будет интересно». А тут и случилось это похищение на извозчике.
— Едем искать золотой кувшин! — куражился Толстопят.— Терентий, голубчик. К Бурсаковским скачкам!
— Ему смешно,— сказал Бурсак.— Мой дед когда-то загубил себе жизнь, бросился в Кубань, а ему смешно.
— А зачем у нас столько тайн? И все же завернем!
Бурсак вяло махнул рукой, и они, миновав Дубинку, потом страшноватый ночным водяным сиянием Карасун, вывески магазинов, поехали к этому скорбному для рода Бурсаков месту на самом берегу Кубани.
Река дугою подпирала елизаветинские кручи, и где-то на дне ее в самом деле покоилась тайна деда. Впрочем, сколько других тайн схоронила навеки казачья земля. Толстопят все шумел:
— Куда вы меня привезли, господа? Ты хочешь, чтобы я бросился в Кубань из-за Шкуропатской? Так же? Изво-оль, братец. А нет! Я бросаюсь только в объятия толстеньких вдовушек. За вылавливание моего тела батько Толстопят кувшин с золотыми монетами не поставит.
— Перестань болтать, Пьер.
— А зачем столько тайн?
Когда через час проезжали по Пластуновской заколоченный дом Швыдкой, Толстопят сказал:
— А здесь сколько спряталось тайн! И мои молодцы из Первого Екатеринодарского тут погуливали. А где же чернобровая Олимпиада? Поехала ка-аяться... Браво! Пусть кается. А нам еще рано. Так же?
ОДНА СОТАЯ СВЯТОГО ЗОЛОТА
Терешка не счел нужным докладывать господам, что к шестому часу поедет на Черноморскую станцию встречать эту самую грешницу Швыдкую, возвращавшуюся домой московским поездом. В зимнюю слякоть Терешка редко снаряжался в ночную, это летом легко катать гуляк до четырех утра. Спал бы он себе за