— Кричи «караул!».
Но «караул!» был на лице Калерии. За шесть-семь шагов до столика щеки ее зарделись; в один миг будто вскрылись какие-то ее преступные чувства, и в улыбке Толстопята уловила она ехидный вопрос: «Это вы на меня гадали поутру?» Ее замешательство заметили две артисточки. Скрипочка затянула «И все осмеяно, оплакано, разбито...». Мимо окна по Красной проскочил извозчик.
Бурсак вспоминал потом не раз, и особенно часто в Париже, как хороша она была в тот миг. Случаются в жизни минуты: увидишь барышню, и искрой падет на душу влюбленность. Наверно, сам великий князь облизывался в вагоне, глядючи на сочную мариинку. В ней невинность строгого домашнего воспитания сочеталась с будущей порочностью, точнее, с готовностью к соблазну. Поглядишь и украдешь. Толстопяту нужно это, чтобы кто-то вздохнул, когда он в знойный день на рубке лозы будет в лагерях под Уманской, чтобы сам он на закате, когда стоголосо рокочут лягушки или когда в воскресенье к казакам из станиц приедут с печениями и салом жены, поглядел на запад, где лежал за маревом Екатеринодар, потосковал с минутку по той, которая уступала его ласкам, пусть и ненадежным. Дема же повез бы ее к Бурсаковским скачкам, отгадывал, почему она молчит. Мочки ее ушей жидко просвечивались солнцем; согнутые пальчики цеплялись за белый передник. Дема вдруг застыдился глядеть на нее долго. Толстопят иронически, призывно выпрямился.
Калерия подошла к ним, насупилась, поздоровалась.
— Приятная встреча...— сказал Толстопят.— Опять я наговорю кучу petits riens[1].
— А вы не говорите.
— Но как? Я покоряюсь всему, что со мной случается.
Опять Толстопят гнул куда придется. Слова совсем ничего не значили.
— Очень жаль,— сказала Калерия, перевела взгляд на Бурсака с какой-то просьбой помочь ей избавиться от лишней болтовни друга. Вместо этого Бурсак подыграл Толстопяту:
— C'est la creature si exellente et si douce[2].
— Я обожаю ее всей душой,— ответил друг сразу ему и Калерии.— Но страсти для нее не существует. Так же?
— Что вам угодно?
— Все, что принесут ваши белые ручки.
Калерия зло повернулась и ушла на кухню.
— Она тебя слушать не хочет,— сказал Бурсак.— Ты желаешь счастья себе, а не ей.
— Такие мы все.
— Поезжай в Кисловодск. Там ты себе устроишь афинский вечер. К тебе прямо со сцены сойдет и сядет на колени афинянка. Едва ты ей скажешь: «А хорошо бы, господа, сейчас застрелиться перед зеркалом!» — она задушит тебя в объятиях.
— Вы, смотрю, все такие остроумные. Один я дурак.
Калерия поднесла им кофе и пирожки.
— Познакомьтесь с моим другом,— сказал Толстопят.— Дементий Павлович Бурсак. Он будет защищать меня в суде,— ведь я все равно уворую вас. Когда я дома один, я гашу свет, сажусь в кресло у окна, закрываю глаза и думаю: почему я не великий князь?
И так же, как первый раз, Калерия дернулась и пошла назад.
— Ты понял? — Толстопят подморгнул.— Мариинки, когда как-то приезжал великий князь, моло- оденький, бегали к нему на станцию в вагон. И она. Он подарил им свою фотографию. Великий князь — это так льстит!
— Нечего послушать, Пьер. Они же де-евочки. Твоя Манечка такая же.
— Они...— Толстопят хохотнул.— Когда они идут с мамой к Кубани, то сворачивают на Штабную, чтобы не видеть обжорку Баграта. «Что это за человек? Разве это человек? Он у Баграта за печенку танцевал!»
Бурсак вздохнул. Всегда с Толстопятом получался пустой разговор. Всегда. Дикая запорожская привычка брехать сколько влезет. Барышня, женщина не нужны и на мизинец, но казак будет приставать и хорохориться. Кого-то убили недавно ночью на Ростовской улице и, кажется, казаки 1-го Екатеринодарского полка караулили, куда-то вели, но разве допросишься у него? Он молчит.
— Что тетушка из Парижа пишет?
— Не пишет.
— Борщ а-ля мадам Бурсак! Это правда?
— На карте кушаний тюрбо так и стоит: «борщ а-ля мадам Бурсак». Счастливая. Прожила жизнь — и волос не расчесывала.
— Се n'est pas si mal1.
— Ужа-асный прононс, Петр Авксентьевич. Ты куркуль. Все мы, кубанцы, куркули.
— Сейчас бы boire du champagne2.
— Неужели эти девочки когда-нибудь умрут? — мечтательно говорил Бурсак, удивленно, ласково поглядывая на Манечку и Калерию. Они то и дело подскакивали к столикам.
Через час друзья опустили деньги в кружку и вышли. Толстопят все дурачился.
— Я шел от тебя, дорогая моя. Как стали красивы дома! Как светло небо! И какая тишина в Екатеринодаре. До звезды слышно. Взберемся на каланчу?