месяцы, годы — я здесь, в кабине. Выходит, устал? Да нет, не то. Тут вся жизнь... Иногда я просто пугаюсь: а вдруг ошибка? Вдруг я мог что-то лучше на другом пути? Но ведь на любом пути человек делает всю жизнь только то дело, которое выбрал. Если, конечно, дело стоящее и человек стоящий.
Савченко, прикусив губу, внимательнейше смотрел командиру в глаза.
— И вот, когда я вдруг просыпаюсь под утро и думаю, что мог бы написать рассказ об этом, и вспоминаю, как любил море, я думаю: не ошибся ли? Но когда представлю, что этого... — он постучал ладонью по РУДам[1], пока еще мертво торчащим из секторов, — что этого не будет, — мне жутко становится. И тогда еще хуже — потому что рано или поздно придется уходить. А как тогда жить — когда уйдешь?
— Отрава, — почти прошептал Савченко.
— Что? Отрава? — Кучеров подумал. — Да. Правильно. Отрава наше дело. Кто попробовал — пропал...
А уже через минуту Кучеров с наслаждением, обжигаясь колючими пузырьками-иголками газа, глотал прохладную шипящую воду и слышал в ней празднично-счастливый, победный гул, потому, что праздник наконец пришел к нему — придет завтра; праздник этот весь вечер жил в нем, глубоко спрятанный ото всех; а что предстоит завтра!
А Савченко, закрыв глаза, думал о том, что Наташенька сейчас, наверное, в чистенькой уютной кухоньке возится, готовя опять что-нибудь эдакое из где-то ею выкопанных древних рецептов, и ей мешает большой уже живот, к которому ни она, ни он никак не могут привыкнуть, хотя там растет, ждет встречи их сын. Впрочем, как это — «привыкнуть»? Зачем привыкать? Разве к счастью привыкают? А может, она сейчас смотрит телевизор, закутавшись в плед и подобрав халат, уткнула свой милый маленький носик в кружевной ворот и старательно не скучает о нем. «Милый мой пушистый человечек...»
А штурман Виктор Машков деловито шуршал бумагами, в сотый раз педантично проверяя маршрутные карты, пролистывая свои мудрые справочники и таблицы, просматривая метеокарты; он давно знал, что главное — заниматься делом, он давно усвоил, что дело, работа помогают лучше всяких лекарств и уговоров; не он этот способ открыл, древний и единственно верный способ, и не он первый им спасается, не первый и не последний...
А стрелок-радист Евгений Щербак, глядя в темнеющий глухо лес, вспоминал, как светится ночной воздух у Куинджи, и в который уже раз медленно шел в тот небольшой зал, комнатку в Русском музее в правом крыле первого этажа, где он впервые увидел то полотно — «Ночь на Днепре» — и, увидав картину (да картина ли это?!), испытал шок: в мгновенном жутком головокружении перед ним вдруг с гулом распахнулось окно — проход, туннель в бездонное, черно светящееся пространство, в четвертое неведомое измерение, и он, отшатнувшись, едва устоял на ногах, а когда, опомнившись, увидел рядом еще одно, а там еще и еще несколько таких же полотен, то растерялся и чуть не заплакал от досады — такое не должно быть повторенным, художник не имеет права, написав единожды такое, писать что-то еще — он обязан оставить человечеству только одно, только это — единственное, неповторимое...
А командир огневых установок — КОУ — Георгий Ломтадзе отложил Фолкнера и, зная точно, что же неумолимо гнало несчастного, гордого и одинокого Баярда Сарториса, медленно нащупывал в кармане авторучку; похоже, тут сидеть им еще не один час, и за это время он напишет домой письмо — хорошее, доброе письмо. О том напишет, что мать права — скоро он привезет с собой в отпуск невесту; напишет, что жениха Мзии он посмотрит сам — как глава рода и семьи, как старший брат и учитель своей сестренки; напишет, какой удивительный подарок привезет он приемному братишке Тато — и хорошенько поучит уму- разуму ставшего чересчур самостоятельным среднего братца, хулиганистого Зазико, который решил бросить школу и идти в рыбколхоз; слава богу, он, Георгий, сын Нодари, еще в состоянии обеспечить своих родных! Он ему даст рыбколхоз...
А штурман-оператор подполковник Агеев, подменяющий штатного оператора на сегодня, закончил прогревание и проверку своей аппаратуры и сидел в открытом люке, свесив ноги, и неторопливо, с удовольствием беседовал с пожилым прапорщиком-механиком, сидящим на колесе, о проблемах воспитания девчонок в нынешних, сумасшедших условиях конца сумасшедшего телевизионного века, соглашаясь, что они, нынешние ребятки, все-таки очень и очень славные, чего б там про них ни говорили взрослые и чего б они сами про себя ни придумывали.
А рядом уходил в густую дрему лес; и где-то в другой стороне аэродрома, далеко отсюда, гудели автомобильные моторы; а неподалеку, у невидимого за лесом моря, садились на воду чайки, готовясь к ночи, хотя там, над ними, за пеленой облаков, еще плыло солнце, и чайки это знали; а дальше по побережью, там, где был городок, гремела музыка на площадках санаториев и домов отдыха; а на главпочтамте сортировали завтрашнюю почту; а небольшой хлебозаводик уже отгружал первые партии своего горячего пахучего товара в теплые грузовички, и все шло как обычно. Даже свадьба, которая каруселит по второму дню в кафе у ратуши, — что ж тут необычного? Все везде как всегда. Так, как и должно быть в наше время, в нашем доме.
И как раз в эту минуту недавно заступивший на дежурство РП — руководитель полетов, о чем свидетельствовала повязка на левом рукаве, майор Тагиев нервно сказал, щуря свои и без того узкие глаза:
— И все же я против!..
...На КДП полка, просторном, похожем на аквариум помещении, разделенном переборками и панелями аппаратуры на своеобразные отсеки-выгородки, работали, чуть слышно переговариваясь, специалисты — матросы и офицеры флота, именно флота, потому что в морской авиации носят конечно же морскую форму, которая отличается от чисто флотской лишь весело-голубенькими просветами на погонах и авиационными залихватскими эмблемами-крылышками.
— И все же я против, товарищ генерал! — упрямо сказал Тагиев. — Как руководитель полетов, как комэск, как летчик... В общем, я категорически против разделения пары. Извините, виноват. Но — категорически. — От волнения у него прорезался странный акцент.
— Правильно. — Генерал-майор, прибывший в часть на рассвете с плановой инспекционной поездкой, привычно вздохнул: — «Как руководитель полетов»... Ответственность, майор, верно? РП — должность оч- чень ответственная. Случись что — всегда РП виноват. Так? — Он жестко, в упор смотрел Тагиеву в глаза. Тот отвел взгляд.
— Экипаж не подготовлен к такой работе, — вмешался полковник Царев.
— Что-о-о? — подчеркнуто изумился генерал. — То есть как — не подготовлен? Вы что же, ставите на полный радиус экипаж, не подготовленный к полетам в сложных метеоусловиях?
— Подготовленный, товарищ генерал! — Царев говорил четко и быстро, стремясь произвести нужное впечатление: от этого сейчас зависело многое. — Но налета, доброго, хорошего налета, дающего экипажу уверенность в себе в таких резко осложнившихся условиях, нет. В конце концов, радиус — тоже наука. Но не все же сразу! Две дозаправки вместо предполагаемой одной плюс ночь. Одиночный маршрут вместо предполагаемого парного и сама обстановка на грани боевого применения... Есть же другие экипажи, есть командиры, наконец, опытнейший летчик!
— Другие экипажи — это время. У нас его нет. Зато есть предупреждение флота. А ведущий... Вы считаете — кстати, командир тоже пойдет в одиночку! — вы считаете, полет полярной ночью легче дневного маршрута? С теми же дозаправками? — Генерал резко повернулся к Тагиеву: — Майор, самолеты к вылету! Перенацеливание произведем уже...
Лицо Тагиева застыло, только дернулись желваки под кожей высоких скул.
— Товарищ генерал! — Царев уже настойчиво требовал. — Этот ряд совпадений приведет... Я руковожу частью — я же отвечаю за них!
— Слушайте, полковник, я что-то не пойму: в чем проблема? Нормальный полет на радиус! Откуда в вас все это? И наконец, решает здесь в конечном счете руководитель полетов, а не вы или я. Кстати, я не слышу его решения до сих пор.
— А какое же может быть решение? — с натугой сказал Царев. — Какое тут может быть решение, если решаете здесь вы!
— Не забывайтесь, полковник... — Генерал понизил голос.
— Товарищ генерал! — отчаянно сказал Царев, и глаза его засветились в полумраке голубым яростным огнем. — Я не забываю главное, то, что забыли вы!