Но мотор-то еще работает! Он-то еще тянет! (И ведь Зубов же, Зубов — как он тогда бросил: «Врут, и кто их знает, когда в какую сторону». Так?)

Ладно. Сбросить газ до среднего. Скорость, конечно, упала, но зато дольше движок протянет на тех каплях, что еще остаются в баках. И будем надеяться, что бензочасы зубовского «академика» врут еще больше, чем кажется.

Мимо проплывает самолет Рощина, он отстает от строя, и вдруг резко, как подшибленный, валится вниз. В наушниках раздается искаженный голос — неужели это Рощин?! Он что-то пытается сказать, и слышно, как он чем-то давится. Его самолет раскачивается, проваливаясь, теряя высоту. Вот он выровнялся на миг, полез вверх, к своим, к стае. А за ним широко распушилось темное, почти черное облако — и самолет бессильно свалился на крыло. Стал замедленно, долго падать, входя в широкую дугу, вычерченную густо- черной полосой, траурным шлейфом, и беззвучно исчез в сине-черном море тайги. Через долгое мгновение там мигнуло белое и яркое в полумраке пламя и накрылось дымом. Дым, растворяясь в наползающей мгле, медленно поплыл рваными пятнами над непотревоженным лесом.

Рощин никогда не ошибался. Покуда был жив...

А группа, уже не сохраняя строй, уходит к югу. Уходит к дому.

«Яки» прикрытия, выполнив свою задачу, давно уже отвалили в сторону.

Еще уменьшить скорость. Вот так — в экономичном режиме. И пожалуйста, спокойно. И не надо смотреть, как друзья уходят вперед, растворяются в багровом закатном небе. Все равно никто тебе помочь не сможет.

Рядом пристраиваются два «лага» — это Мул и Коломиец. «Привет, ребята! Хм, надо же, вроде как помешали — так я настроился...»

Видны их улыбающиеся физиономии: держись, старина! «Держусь... Они ведь не знают, в чем тут у меня дело, но суть они поняли правильно: в чем бы оно ни было, но дело это — плохо. Нет, ребята, спасибо, но падать буду я один. Это вы зря затеваете — падать буду я один».

Он показал рукой: «Вперед!» Сашка Мул замотал головой и убежденно сказал:

— Не дури!

Он опять взмахнул: «Вперед!»

Коломиец нахально засмеялся. Погрозил ему кулаком.

«Но ведь глупо, ребята! Глупо же гробиться втроем! Все равно я не дотяну. Только вот одно...» Зажал коленями ручку и, вскинув руки, показал, будто укачивает младенца. И потыкал пальцем в Мула.

— Чего? — сказал Мул удивленно. — А-а, понял. Ну и дурак!

Мул качнул машину и подошел еще ближе, прижался вплотную, крыло в крыло, так, что стали видны застежки его шлемофона. Он изо всех сил улыбался. Его, беднягу, прямо перекосило в жизнерадостной улыбке. Мул радостно скалился и что-то показывал, жестикулируя правой рукой. Толя покачал головой. Потыкал пальцем в крыло (там бензобаки), потом в мотор, потом задрал руку и показал часы. А потом ткнул пальцем в себя и показал вниз, за борт, туда, куда ушел Рощин.

— Бензин? — помолчав, спросил Мул.

Толик закивал.

— Ну да... — сказал Мул. — И мотор?

Толик отчаянно закивал.

— Значит?..

Он опять махнул рукой: «Вперед!»

— Ладно, — жестко сказал Мул. — Ты, конечно, прав...

Эфир потрескивал, шелестел, шуршал грозами и солнцем, бурями и чудесным, нежным воздухом жизни.

— Слышь, Толик... — Мул помолчал. — Ты уж постарайся, Толя! Прыгать будешь?

Куда? В тайгу? Свалиться на вековечные сосны, чтоб тело твое мгновенно изорвали, изодрали, изуродовали мощные острые сучья — как пики, как клыки! — и чтоб ты сутки, и двое, и трое провисел на стропах застрявшего в верхушках сосен парашюта, истекая кровью. Ну, уж нет!

— Ну, Толик! — сказал Мул.

«Что это у него с голосом? Елки-палки, Санька, да ты что?!»

— Шестой! — зло выкрикнул Мул. — Шестой! Следуй за мной!

И пара «лаГГов» увеличила скорость, и скоро они пропали в вечернем небе. И лучше б они и не появлялись — так ведь уже все было и ясно, и просто, и понятно. Ох, лучше б они не появлялись — ведь легко почти было...

Толя отворачивает к проливу. Его словно тянет туда, тащит неведомая сила. Вода все-таки.

«Эх, сынишка-сына. Я уж будто привыкаю к этому слову!»

Он снижается к воде. Приводниться? А потом — на лодке-надувашке?

Кипит справа на скалах белых злой прибой — нет, туда на резиновой лодчонке не выберешься. «Или попробовать? А что я теряю?»

Так, бортпаек — в карман. Ракетницу — за голенище сапога. Теперь отстегнуть парашютные ремни заранее — там, на воде, некогда будет. «Что еще я забыл? Фонарь сброшу перед самым касанием. Пистолет и планшет нужны, может, я еще и выберусь на землю. Да, проверить застежки спасательного жилета — порядок. Ага, выключиться из бортовой сети — освободить шлемофон. Привязные ремни боже упаси отстегнуть — удар о воду страшнее удара о бетон. Ну что ж? Вроде все? Поехали!..»

Сердце глухо бухает в затылке, волны растут на глазах. Они все крупнее, вздымаются в сумрак все выше и выше. Они тяжкие и густые. Уже видно, как по их лоснящимся черным бокам струятся пузырясь потоки пены. Вода вспучивается и опадает, пенные гребни тянутся, подбираются к одинокому, робко качающемуся самолету. Ждут, сволочи, торопятся! Сейчас, вот сейчас ударят. Самолет подпрыгнет со стоном, разваливаясь на куски, его догонит волна, сшибет вниз. Он зароется носом в воду — острым, идеально обтекаемым носом, — и сверху упадет, рухнет, обрушится черная вода — и все... «Знал бы ты, знал бы, сына, как твой папа сейчас... Рассказать бы тебе, увидеть бы тебя, а, сынишка? Какой ты хоть там? Вот сейчас уже все... Нет! Газу! Газу — и вверх! Может, дотяну еще! Он же еще тащит меня — а я его своими руками?!»

Опять внизу медленно, как в дурном сне, ползет тайга, утопая, растворяясь постепенно в надвигающейся мгле. В воздухе хорошо видно умирание дня, его затяжная агония. Тут, наверху, еще светло. Внизу все уже потеряло очертания. Повисло время. Все затихло. Ровный рокот мотора — и теплый, и равнодушно-монотонный. Тихонько, устало покачиваются стрелки приборов. Скоро уже совсем стемнеет.

А дома, в Карелии, скоро дожди пойдут. После хорошего, зрелого лета. Скоро настанет знаменитая осень. Чудесная осень. Ясная. Прозрачная. С небом, отмытым до студеной хрустальности. С негромким ночным дождем — ровным и ясным, не бурным и не монотонно-занудным, а тем, который очищает небо от летней пыли и усталости и промывает душу спящего человека, во сне прощающегося с очередным своим летом. На рассвете пар морозный от травы. То ли роса, то ли изморозь. Время, когда даже юные хорошо знают, что жизнь коротка и, наверно, тем прекрасна. Будь она длинней, не увидеть бы красоты влажного угрюмого валуна, лобастого и морщинистого, по-стариковски ждущего зиму в синем тихом лесу, что у озера.

А здесь — багровое небо! Трудное небо. Густое. Вязкое. И внизу почти совсем темно.

«И как же там наши-то? Садятся уже, наверно. Не побились бы «молодые»!»

Они садятся, рулят. Техники встречают своих, бегут, держась за крыло, и у каждого на лице: «Мой вернулся!» Только Серегин техник стоит и не знает, куда ему сегодня идти и что ему сейчас делать. Стоит вдовцом, и летчики, проходя мимо, стараются не замечать его и прячут свои облегченно-счастливые возвращением глаза. И еще рощинский технарь — он ведь тоже...

«А мой? Мой Лопатюк, старикан мой! Я-то вернусь сегодня? Я вылетел не на твоей машине, Иваныч. Ты не облазил ее, не общупал, мой «дядя Паша», не обласкал своими сожженными, изъеденными маслами и кислотами толстыми пальцами за долгую короткую ночь предполетной подготовки. Я знаю, как люто ты сейчас ненавидишь (не надо, дядь Паш!) зубовского механика за перерасход и за часы, но все это неважно. Важно одно: я-то вернусь?

Или поставят на стол мой прибор в столовке, и весь вечер мой стул будет пустой, как и рощинский, и

Вы читаете Над океаном
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату