прежней жизни ты был витринным стеклом.
Сет смеется.
— Гребаная удача… Дерьмо. — Хоби кривит рот, словно собирается сплюнуть. — Я вижу, приятель, ты не меняешься. По-прежнему не можешь стряхнуть с себя путы тех калифорнийских лет, сквозь сито которых прошли мы все: Нил, Сонни, Эдгар. Ты все так же балдеешь от тех времен. Ты должен написать об этом. Мне следует называть тебя Прустом. Честно, без вранья.
— У каждого есть юность, Хоби.
— Слушай сюда, Пруст. Держись от нее подальше, пока все концы не будут в моих руках. Мне плевать, что ты умираешь от любопытства. Я не хочу рассчитывать на то, что ее председательство на процессе — лучший вариант для Нила, а затем оказаться у разбитого корыта, потому что ты спугнешь бедную бабу, когда она увидит, что в зале суда собрались ее однокашники. Пока что делай, как я, приятель: сиди тихо и не высовывай носа до той поры, когда я не вычислю то, что должен вычислить настоящий адвокат.
— А что он должен вычислить?
— Как, черт возьми, воспользоваться ситуацией!
Запоры отходят в сторону, и Хоби с Сетом оказываются там, где свет не стеснен никакими стенами. Лейтенант не упускает случая поприветствовать Хоби на обратном пути. Братство черных. Рукопожатие и пара фраз на тему пиццы. Затем Хоби и Сет выходят наружу и идут к последнему КПП у мощных железных ворот, которые, очевидно, предназначены для отражения танкового вторжения.
— Пруст, — говорит Хоби снова, лукаво покачивая головой, — я обязательно куплю тебе пирожные к чаю, клянусь Богом. Это поможет тебе крепче держаться за всю херню, которую ты никак не можешь забыть.
— Эй, я и за тебя держался, так что полегче, приятель, — ответил Сет. Визит к Нилу потребовал от них обоих некоторого напряжения нервных сил.
— Это уж точно! — с чувством произносит Хоби и комически неуклюжим движением внезапно сгребает Сета в объятия и целует его в лоб. Затем кладет тяжелую руку ему на плечо и увлекает вперед по дорожке, с облегчением вдыхая свежий воздух за пределами тюрьмы. Он смеется раскатистым смехом и повторяет: — Это уж точно.
Часть 2
Свидетельские показания
Люди моего возраста застряли в шестидесятых. Все это знают и рассматривают как своего рода проблему для нас: поколение, которое никак не расстанется с расклешенными джинсами. Как только в динамике автомобильного приемника звучит какая-нибудь битловская мелодия, мой сын начинает стонать из страха, что я буду подпевать. Послушайте, хочется иногда мне напомнить, мы обещали изменить порядок вещей, и порядок вещей изменился. Прибавилось свободы — и у женщин, и у меньшинств. Люди уже не ведут себя так, словно все они вышли из-под одного и того же штамповочного пресса. А теперь я говорю, что вот перестану оставлять свое нижнее белье на полу в ванной — и все равно никак не отвыкну. Поэтому я думаю, что в шестидесятых произошло нечто особенное. Или просто я был в том возрасте, когда все еще возможно, в том времени, которое в ретроспективе кажется пролетевшим так быстро?
Много лет назад я жил с одной девушкой, которая ушла с последнего курса философского факультета сразу же после того, как прочитала высказывание Ницше: «Каждая великая философия — это личная исповедь ее основателя, своего рода невольные и бессознательные мемуары». В свете этого замечания, как мне думается, моя подружка решила, что она в буквальном смысле ошиблась местом.
Ницше и эта девушка вспомнились мне совсем недавно, когда я присутствовал на неком сборище в Вашингтоне, где столичные остряки-самоучки, ученые мужи и политики анализировали итоги первичных выборов и повторяли, как «Отче наш», изречение, которое любил приводить Тип О'Нил: «Вся политика делается на местах». Однако мне это изречение всегда казалось блеклым. Именно Ницше нажал на кнопку. Я думаю, что он сказал бы: «Вся политика делается личностями».
4 декабря 1995 г.
Сонни
Моя мать была революционеркой. По крайней мере она так себя именовала, хотя слово «фантазерка», пожалуй, характеризует ее точнее. Пистолеты и бомбы, политическое маневрирование и жестокий механизм войны за власть почти не имели влияния на ее воображение. Ее вдохновляла утопия, стоявшая за всем этим, земля обетованная, где человечество освободится от уродующей его тяжелой необходимости бороться за материальное существование. Кипучая энергия матери просто завораживала меня, и, проникаясь ее верой, я всегда сердцем воспринимала ее высокие надежды. Однако мы с ней никогда не могли прийти к полному согласию. У матери был импульсивный и даже немного эксцентричный характер во всех смыслах, и я не могла в этом с ней сравниться.
С мыслями о Зоре и о наших спорах и расхождениях я так и приехала на работу в суд. Я опоздала. Такое уж выдалось утро. Никки никак не хотела одеваться. Она ложилась, когда я говорила, что нужно вставать, снимала кофточку сразу же после того, как я ее застегивала, требовала одеть ее во все голубое, хотя это требование не поддавалось никакому мало-мальски разумному объяснению. А когда я в конце концов не выдержала и накричала на нее, Никки, естественно, расплакалась и принялась за старое. Знакомые уговоры и слезные просьбы: она не хочет идти в школу. Не сегодня. Она хочет остаться дома. Со мной.
Ох уж эти понедельники! Настоящее мучение с расставаниями, упрашиваниями поверить, что она для меня — самое дорогое на свете существо. Когда-нибудь, обещаю я ей, все будет так, как она просит. Я позвоню Мариэтте и прикажу ей вести дела дальше. К сожалению, не сегодня. Сегодня у меня очень ответственный день, я не могу отказаться от исполнения своих обязанностей. Сегодня начинается процесс Нила Эдгара. Я должна уйти в другой мир, ломать комедию с переодеванием и притворяться. Я начинаю неделю в привычных мучениях, говоря себе, что я не моя мать, что я уже встала на путь исправления и скоро уничтожу в себе то, что еще от нее остается.
Ради нас обеих я позволила Никки не ехать с остальными детьми, которых мы — родители, живущие по соседству, — возили по очереди, и отвезла ее в школу сама. В общем, вся эта возня отняла у меня лишних двадцать минут.
— У вашей работы есть одно огромное преимущество, — сказал мне один ветеран, когда меня приводили к присяге. — Без вас не начнут.
И все же битком набитый зал суда и пустое судейское место — верх наглости. Так я всегда думала и думаю. Я влетаю в зал через заднюю дверь и устремляюсь к кафедре. Яркий, почти ослепительный свет. Жарко. Очевидно, отопление работает на полную мощность. За пуленепробиваемой перегородкой все места