Пятой авеню. И дело не только в том, что богатые мужчины заражают своих жен и детей дурными болезнями, но и в том, что они прививают им идеалы и приемы полусвета.
Монтэгю был поражен тем, что ему пришлось наблюдать в высшем свете Нью-Йорка: куреньем и пьянством женщин, их увлечением азартными играми, их грубым и циничным взглядом на жизнь, их пристрастием к сальным анекдотам. Здесь, в ресторане, в нижнем этаже общества, он оказался у истоков разврата, и перед ним сама собой открылась истина: преграды между двумя мирами рушатся!
Он отчетливо представлял себе пути, по которым шел этот процесс. Вот, например, Бетти Уимен. Его брат собирался мило позабавиться — повести ее в театр и показать ей Розали! Само собой, Бетти знала о его эскападах, как и об эскападах других молодых людей его круга: она и ее приятельницы шептались и шутили между собой на эту тему. Циничный и улыбающийся Оливер сидел здесь сейчас с Розали, играя с ней, как кошка с мышью; но завтра он будет с Бетти,— и приходится ли после этого уди-вляться, откуда у Бетти взялось ее отношение к жизни? Поведение, к которому он приучал ее, пока она была его невестой, будет таким же, когда она станет его женой; и, быть может, впоследствии ему захочется удержать ее при себе, но всегда найдутся люди, чьи интересы будут заключаться как раз в обратном.
Монтэгю помнил и другие случаи, свидетелем которых он был или о которых слышал в обществе; можно было поручиться, что причиной их было влияние полусвета. И чем больше он размышлял над всем этим, тем больше раскрывал для себя тайн. Теперь он мог дать полную характеристику обществу, которое вначале так его поразило: в этом обществе царили обычаи и жизненные идеалы, какие, по его мнению, могли быть присущи лишь самой разнузданной актерской среде.
Общество это в основном составляли женщины: именно они задавали тон; а женщины высшего света ничем не отличались от актрис. Они были актрисами по своему стремлению обращать на себя внимание и выставляться напоказ; по своим вкусам в одежде и драгоценностях; по своей приверженности к папиросам и шампанскому. Они красились, как актрисы, употребляли их обороты речи и усвоили их образ мыслей. Единственная «несомненная разница между ними заключалась в том, что на подмостках женщины были все как на подбор и по крайней мере удовлетворяли простейшим требованиям физического совершенства, тогда как среди женщин общества были всякие: и слишком тощие, и слишком толстые, и удручающе невзрачные и неряшливые.
Монтэгю случалось бывать на спектаклях в частных домах, где оба разряда женщин встречались друг с другом. Вошло в моду приглашать артистов в светский круг, и Монтэгю знал, как охотно сходилась с ними молодежь. Только пожилые женщины чуждались этого общения, с высоты своего величия взирая на актрис, как на представительниц низшей касты,— потому только, что те вынуждены были зарабатывать себе на хлеб. Но Монтэгю казалось, что бедную хористочку, с которой он сейчас сидит и разговаривает, продающую себя ради ничтожного удовольствия, легче простить, чем женщину, рожденную и живущую в роскоши и презирающую тех, кто создал ее богатство.
Однако наибольшее сочувствие вызывали в нем девушки, не принадлежавшие ни к той, ни к другой категории: девушки, которые не продавались, а, несмотря на бесчисленные соблазны разврата, боролись за свое существование. Даже в театральном мире были тысячи женщин, не утративших чувства собственного достоинства,— и в их числе была некогда та же Тудльс.
— Я долго оставалась честной,— беззаботно смеясь, рассказывала она Монтэгю,— а жила всего на десять долларов в неделю! Изредка мы ездили в турне, и тогда мне платили по шестнадцати; но попробуйте-ка прожить на шестнадцать долларов в неделю, когда иные пьесы идут по одному разу, и надо кормиться, платить в гостиницах, шить костюмы для сцены, причем шесть месяцев вообще сидишь без работы! Все это время... вы знаете Сирила Чэмберса, знаменитого церковного живописца?
— Слыхал о нем,— ответил Монтэгю.
— Так вот, одну зиму я выступала здесь, на Бродвее, и в течении полугода он каждый вечер присылал мне букет орхидей, который никак не мог стоить меньше семидесяти пяти долларов! Он говорил, что откроет для меня счета во всех магазинах, где я только пожелаю, если я соглашусь провести с ним следующее лето в Европе. Он предлагал взять с собой мою мать или сестру, а я была так наивна, что воображала, будто это означает, что у него нет на мой счет дурных намерений!
При этом воспоминании Тудльс улыбнулась.
— И вы поехали? — спросил Монтэгю.
— Нет,— ответила она,— осталась здесь и играла в саду, на крыше одного ресторана, в аттракционе, который вскоре провалился. Я пошла к своему старому антрепренеру просить работы, а он мне сказал: «Могу платить вам только по десять долларов в неделю. Что вы так глупо себя ведете?» — «Глупо?» — спросила я, и он ответил: «Почему вы не подцепите богатого любовника? Тогда я мог бы платить вам по шестидесяти». Вот что приходится выслушивать девушке, выступающей на сцене!
— Не понимаю,— сказал Монтэгю удивленно.— Неужели он стал бы вымогать у него деньги?
— Не прямо вымогать — тут все дело в билетах и рекламе,— сказала Тудльс.— Как же! Если мужчина интересуется какой-нибудь артисткой, он покупает места в первом ряду на весь сезон и приводит своих приятелей, чтобы им ее показать. О ней начинают говорить, и она, из такого же ничтожества, как я, вдруг превращается в важную персону.
— Значит, это действительно помогает сценической карьере? — спросил Монтэгю.
— Еще как! — воскликнула Тудльс,— Господи! Я знаю девушку, которая побывала за границей с одним шикарным молодым человеком — доказательством тому были ее платья и драгоценности! — а когда она вернулась, ей сразу же дали место в первом ряду хора с оплатой сто долларов в неделю.
Тудльс была весела и беспечна, но в глазах Монтэгю это еще больше усугубляло трагизм ее положения. Он сидел погрузившись в мрачное раздумье, забыв о своих спутниках, не замечая окружающего шума и блеска.
Посреди ресторанного зала возвышался конусообразный стенд, на котором была устроена выставка кушаний; проходя после ужина к выходу, Монтэгю остановился на нее поглядеть. На полках были разложены украшенные цветами и зеленью блюда с жареными индейками и запеченными свинными окороками, с заливным мясом всех сортов и дичью в желатине, с пудингами, пирожными и тортами из мороженого — словом, с самыми фантастическими яствами, какие только способно изобрести причудливое воображение. Перед этой выставкой можно было простоять целый час, изучая ее сверху донизу, и не найти ничего простого, ничего естественного. Индейки были утыканы бумажными завитушками и розетками, ветчина залита прозрачным желе, приправленные пряностями крабы — желтым майонезом, и все покрыто рисунками из розовой, зеленой и черной глазури, изображающими сельские ландшафты и морские пейзажи с «кораблями, и сапогами, и сургучом, и капустой, и королями». Мясным студням и пудингам была придана форма плодов и цветов, а рядом красовались замысловатые произведения искусства из бело-розовых кондитерских изделий — например, какой-нибудь скотный двор с лошадьми и коровами, с водокачкой и скотницей и даже парочкой аллигаторов в придачу.
И такие выставки менялись ежедневно! Каждое утро можно было видеть процессию из двадцати лакеев, несущих наверх новый запас всякой снеди. Монтэгю припомнил, как при первом их знакомстве Бетти Уимен сказала, что накануне ужинала с Оливером, и когда им подали сбитые сливки в виде крошечных спиралек, его брат заметил: «Если б Аллен был здесь, он непременно стал бы думать о человеке, который приготовил эти сливки, и о том, сколько времени у него на это ушло, и насколько было бы лучше, если бы он вместо этого почитал «Жизнь в простоте».
Теперь Монтэгю и впрямь над этим задумался; стоя здесь и разглядывая выставку, он представил себе не видевших солнца рабов, прислуживавших в этом чудовищном храме роскоши. Он смотрел на лакеев — бледных, изнуренных, с впалой грудью, и воображение рисовало ему толпы работников еще более низкого ранга, которые никогда не выходят на дневной свет,— людей, моющих посуду, выносящих кухонные отбросы, подкидывающих уголь в топки печей,— Всех, кто обеспечивал в этих залах тепло, свет и комфорт. Запертые глубоко под землей, в сырых темных подвалах, они были обречены на вечное служение чувственности,— и как ужасна должна была быть их участь, как невыразимо их нравственное падение! И все это были иностранцы —те, что приехали сюда, надеясь обрести свободу, а хозяева новой родины схватили их и заключили в подвалы!
Потом Монтэгю подумал о несметных тружениках всего мира, которым выпала доля быть творцами благ, уничтожаемых слепыми расточителями; о женщинах и детях, в поте лица вырабатывающих ткани на бесчисленных фабриках; о всех, кто кроит и шьет одежду; о девушках, изготовляющих искусственные