удовольствием погладил корешок книги, сдернул очки и начал ловко перелистывать страницы, отыскивая нужное место, лицо его без очков обмякло, а глаза, казавшиеся за стеклами пронзительными, стали вдруг голубыми, детскими.
— Вот, пожалуйста, — сказал он свежим голосом и потряс очками в воздухе. — Все сказки Шахразады кончаются так: «И они жили в счастии, радости, наслаждении и благоденствии, пока не пришла к ним Разрушительница наслаждений и Разлучительница собраний». Гени-аль-но! В этом вся философия жизни и смерти! Спокойное и мудрое разумение! Анна Павловна, вы давно читали эти прелестные сказки? — обратился он к матери с дружелюбной ласковостью в голосе.
Она не ответила ему, только слабо улыбнулась. Исай Егорович внезапно рассмеялся, и в его смехе проскользнула ревнивая враждебность.
— Что за наслаждение? Какое тут… простите… благоденствие? — выговорил он, опять поперхнувшись от возбуждения кашлем. — Патока! Мармелад! Если хотите, это какое-то легкомыслие! Кого вы утешаете? И зачем? Наша жизнь, простите, состоит из горя, бед и страданий, а вы восторгаетесь какими-то сказочками!
— О! — И Яблочков, вмиг заинтересованный этой вспышкой Исая Егоровича, бросил очки на широкий нос и тоже рассмеялся. — Как говорят, ваш язык, дорогой Исай Егорович, сорвался с привязи! Продолжайте! Не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием. Познать мудрость и красоту, познать безумие, безобразие и глупость — это есть жизнь, о которой вы говорите. Все остальное — черт знает что с бантиком справа!
Серое в пятнах лицо Исая Егоровича наливалось зеленой бледностью. Он сказал:
— Вы даете понять, что считаете меня дураком. Благодарю вас. Можете считать меня и пессимистом. То есть внутренним эмигрантом, как называют у нас людей такого рода. Я болезненно вижу плохую сторону нашей жизни… и не верю в перемену земного дома. Чудовищная мистика у нас получается так, что хвост виляет собакой.
«Зануда, — подумал Александр. — Похоже, что он ревнует Яблочкова к матери, и нудит, и злится, чтобы не быть вахлаком…»
— О, Господи, спаси и пронеси! — вскричал с жаром Яблочков и перекрестился. — Хвост виляет собакой — это уже дьявольщина! Гоголь! Вий! Правда, там подобного виляния я не помню. Так вот, Исай Егорович, за дурака, конечно, я вас не считаю. Но позволю, с вашего разрешения, сказать: то, что я говорю, вы, прошу миллион извинений, не понимаете, а то, что вы понимаете, я никогда не говорил. Скажите, чего вы боитесь, дорогой?
— Того, чего и вы.
— Ну, это весьма проблематично. Мы слишком разные люди. И все-таки, чего вы боитесь? Вы весь напряжены, возбуждены, натянуты как струна! Какова причина?
На позеленевшем лице Исая Егоровича пребывала жалкая гримаса неприязни и растерянности.
— Вы судите обо всем со смелостью невежды.
— Вот это вы меня здорово! Вот это совсем прекрасно! Только почему такая дряблая нерешительность? Надо было бы прямо в физиономию рявкнуть по-медвежьи: «Ба-ал-ван, лысый хрыч, нужны мне ваши суждения, как нашей козе контрабас или… рояль фирмы «Беккер»!
— Я стыжусь за вас, — пробормотал Исай Егорович. — Вы плохо воздействуете на Анну Павловну.
Яблочков, нисколько не обиженный, заходил по комнате, с лукавым весельем посверкивая очками в сторону Анны Павловны, которая, чудилось, с болезненной завороженностью слушала его, подперев худенькими кулачками подбородок, и в этой позе ее, в закутанной в халат фигурке было что-то схожее с девочкой не от мира сего, слабой, хворой, беззащитной. Александр со сжавшимся горлом вспомнил слова Яблочкова: «У вашей матери серьезная нервная болезнь — нежелание жить» — и сказал несдержанно:
— За кого вы еще стыдитесь? Чепуха какая-то, детские финтифлюшки! И не вмешивайте в ваш спор мать. Городите черт-те чего.
Мать вздохнула.
— Саша, сынок, по-моему, ты раздражен и груб. Ты обижаешь… Ты несправедлив…
— Анна Павловна, голубушка! — воскликнул Яблочков, не изменяя ободряющего выражения лица, и, подойдя к окну, широко распахнул форточку. — Если и было какое-то раздражение, то, поверьте старому медику, яд его вышел в раскрытую форточку и еще не проник в энергетическую оболочку нашей ауры. Ссоры между мной и Исаем Егоровичем нет. Есть маленькая разница в мыслях, понимаете ли! А мысль — это следствие динамического объединения нейтронов, как заявляют американские физики и следом некоторые советские инженеры. Не так ли, Исай Егорович? А? Ди-нами-ческое объе-ди-нение — это просто прелестно! Еще раз подтверждает, что человек — это робот, машина, механизм, подобный трактору, велосипеду или утюгу!
— Я этого не говорил! — встрепенулся Исай Егорович, разъехавшиеся волосы взмахнулись над ушами черными крыльями, как будто он взлететь хотел, и видно было, что примирительные слова Яблочкова не остудили его. — Я не занимаюсь философствованием, как вы, — договорил он.
Яблочков добродушно захохотал.
— Но я-то не о вас и не об этом! Вы просто хотите сказать, что красота — красива, а безобразие — безобразно! Не так ли, Исай Егорович? — Яблочков вновь заходил из угла в угол, потом, замедляя шаги, остановился посредине комнаты и заговорил, переменив тон: — Я хочу сказать совершенно другое. В свои пятьдесят лет я утвердился в этом непреложно. Понятия «плохой» или «хороший» не исчерпывают сути человека и нашей жизни. Надо любить жизнь ради нее самой. Вопрос: а смысл всего этого? Ответ: цель жизни — в самой жизни. Главным образом в личной и духовной. Всякие громкие политики и высокие политэкономии — к шуту гороховому! — Он замолчал, спохватившись, озираясь с развеселым прищуром за очками на двери в коридор, но тут же, махнув рукой, продолжал с убежденностью проповедника: — Надо постараться жить в гармонии с землей и самим собой. Все мелкие заботы и тревоги — в мусорную корзину! Как обременяющий хлам! Все ничтожное сокращает жизнь. И верить, верить, что придет пора радости и света, а не конец мира! И помнить слова самого великого человека из самой великой книги: «Не умрем, но изменимся». И наступит очищение души и облегчение. Тогда, поверьте, Анна Павловна, все обретет значение и цену: каждый день, каждый час нашей жизни. И ради Бога, не ругайте меня за то, что я вместо какого-нибудь дурацкого элениума притащил вам хорошего вина, что веселит душу. Вам надо немножко встряхнуться. По желанию — рюмку вина и три папиросы в день. Гуляйте, смотрите на небо, на тени от деревьев. И тогда на земном пути еще много прекрасных минут будет. Природа-матушка — наивысший разум. Отдаться надо ее власти — естественному.
— И вы, доктор, отдаетесь… Этому… — кривя бескровный рот, возразил Исай Егорович. — Этому оптимизму?
— Насколько хватает моей воли, — ответил Яблочков, не обращая внимания на задиристое подергивание рта Исая Егоровича, и энергично заторопился, устремляясь к столу, навстречу поднятым глазам Анны Павловны, ставшим испуганными, точно бы прозрачными. — Я прощаюсь с вами, голубушка, ухожу с чувством хорошим. Вы сегодня молодцом, я вами доволен. Мы увидимся с вами через неделю. Или, если что, звоните в ординаторскую, и я прискачу на вороных…
И в эту минуту, когда он говорил эти бодрые слова, случилось что-то, чего Александр сначала не уловил: низенький Яблочков, склоняясь, стоял перед столом, взяв невесомую руку матери, чтобы поцеловать, а мать, не вставая, сидела с дрожащей улыбкой, опустив веки, удерживаясь, чтобы не заплакать.
— Побудьте еще, — шепотом сказала она, думая, вероятно, что ее никто не услышит. — Мне будет плохо.
«Мама больна. Я только сейчас по-настоящему понял, как она больна, — промелькнуло у Александра. — Почему она сказала, что ей будет плохо?»
Яблочков надолго приложился к ее сухонькой руке, маленький, лысый, преданный, потом ответил сниженным голосом:
— Я должен побыть с семьей. Как только вы позвоните, я приеду… в любой час.
— Пожалуйста… умоляю…