умоляющим. — Портсигарчик бы возвернул, Аркаша, и чекалдыкнули бы за это дело!
— К чему хохотаешь, как обезьяна? С гвоздя сорвался? — злобно крикнул Логачев. — От летучая мышь!
— Мотай, мотай, Малышев, — махнул рукой Кирюшкин. — А то Лесик восторг твой укоротит. Двигай лопатками! Баланс не состоялся. Доедай, ребята, смородину, — прибавил он, входя в сарай, и, словно бы ничего не произошло, обратился к Александру: — А ты чего нахмурился, Сашок? Все в порядке вещей.
— Где мед, там и яд, где дым, там и огонь, — полусерьезно ответил Александр. — Слышал такое?
— Слышал другое. За смертный грех платят семь поколений потомков. Так в Библии, Эльдар?
— Любить врага своего — значит молиться за него. Но не борясь с врагом Христовой церкви, мы наносим ей вред во все времена. Так в Библии и похоже в Коране.
— Яс-сно, — протянул Александр. — А на ком смертный грех? На Лесике?
Никто не ответил ему.
Все молча сидели за столом, нехотя мяли во рту, посасывали ягоды, в раздумье поглядывали на массивный портсигар, выделяющийся золотым бугром, на котором проступала затейливая монограмма, усыпанная синими камнями. И это молчание в душной тишине, пропахшей жареной коноплей, мучительно страстное воркование голубей, их возня на потолке и в нагуле, и неуспокоенно-злобный вид, набухающие желваки на монгольских скулах Логачева, который механически жевал смородину (он, должно быть, матерился про себя и иногда свирепо сплевывал), и произошедший враждебный разговор между Лесиком и Кирюшкиным — все это уже действовало на Александра раздраженно, будто нежданно оказался среди людей, совсем чуждых ему, связанных не только логачевской голубятней, но и чем-то другим. И вместе с любопытством к этим не очень понятным парням появилось чувство неопределенной опасности, что бывало в разведке осенними ночами, в дождь и грязь, когда поиск шел наугад, без маломальских данных.
«Что за смертный грех? Чей? Почему я был искренен с Кирюшкиным? Знаю ли я его? Нет! Да какое мне дело до их портсигарных распрей!..»
— Общий привет, — сказал Александр, подымаясь из-за стола. — Вскользь познакомились. Авось увидимся в забегаловке.
Кирюшкин проговорил с ироничной грустью:
— Кто может знать при слове «расставанье», какая нам разлука предстоит. Что ж, пошли, провожу.
И он подхватил портсигар со стола, сказал:
— Эта штука пока будет у меня, как в сейфе. Возражений нет?
— Какие тут возражения к реповой бабушке? — ответил Логачев, сурово насупясь. — Только совет бы мой послушал, Аркаша. Пущай ходит с тобой Мишка-«боксер». Лесик — волк, со спины, сволочь, нападает. И финкой в шею али в почки бьет. Убивец. Знаю. До войны он сидел. Да война спасла.
Кирюшкин в некоторой задумчивости откинул полу своего кремового американского пиджака, извлек из ножен финку, поиграл ею, как игрушкой.
— Это перышко тоже ничего, — сказал он и подмигнул Александру. — Но мы мокрыми делами не занимаемся, Сашок.
— Не всегда будет мрак там, где теперь он густеет, — вставил Эльдар, аккуратно выбирая кисточку смородины. — Волк меняет шкуру. А Лесик не меняет ни шкуру, ни душу. Замышляйте замыслы, но они рушатся, говорите слово, но оно не состоится, ибо с нами Бог!
— Во! Наговорил наш поп и мулла — вагон и маленькую тележку! — восторженно загремел грудным басом «боксер» Твердохлебов и ручищами поскреб затылок. — Люблю, когда Эльдарчик балабонит про святых. Ни бельмеса не поймешь, а красиво, навроде в книге. Одно слово — студент. Филосо-оф!
Застегивая длинный пиджак, оправляя его на своей худощавой фигуре (по жестам его можно было определить, как он ладно и ловко носил обмундирование), Кирюшкин сказал Эльдару добродушно:
— Длинные волосы я вижу, но философа не вижу. Бог к дуракам не спешит на помощь. Поэтому на Бога надейся, а сам не плошай. За мной, Мишук, не ходи, — посоветовал он Твердохлебову. — Нет ничего глупее холостых выстрелов и злорадного смеха противника. С Лесиком я готов встретиться где угодно. Ради интереса. Ну, двинем, Сашок. Провожу до угла. Мне на Татарскую!
Они шли по выжженной солнцем пустынной улице в тени лип. Кирюшкин молча курил. Александр сказал:
— Не имею права лезть в ваши дела, но…
— Но? — перебил Кирюшкин. — Твое «но» мне понятно. Хочешь сказать, что столкнулся с уголовниками? С ворьем? Так?
— Так или почти.
— Продолжай.
— Откровенно — этот Лесик мне противен со своей обезьяньей лапкой: «ложи девяносто шестую». И глаза пустые, белые. Он воевал?
— В Сталинград мы с ним ехали в одном эшелоне. Из Тамбовских лесов, где формировалась Вторая гвардейская армия Малиновского.
— Это с ним связывает? Он угрожал сегодня тебе. И всей вашей голубятне.
— Меня с ним связывает крепкий сук на такой вот липе, — Кирюшкин показал вверх, на пронизанную горячим солнцем листву, поникшую от жары. — Я бы его вздернул за милую душу, да только не хочется получать раньше времени срок. Но для него день придет.
— За что бы ты его вздернул?
— За то, что сволочь и убийца. За то, что в сорок втором году, когда ехали в эшелоне в Сталинград, он добровольно вызвался расстрелять своего друга — якобы за мародерство, за ограбление погреба на одной станции — сало, самогон, огурцы и прочая чепуха. Знаешь, что такое показательный расстрел перед фронтом? Так вот, вызвался он. Чтобы замести следы. Потому что погреб очищали вместе с этим дружком.
— Что же вы его не прихлопнули на фронте?
— Начальник штаба полка взял его в ординарцы. Умел доставать водку и жратву в любых обстоятельствах.
— А как в Москве встретились?
— Из одного военкомата призывали. Он живет на Зацепе, а я — на Малой Татарской. Соседи. Многих ребят из Замоскворечья послали в лагеря под Тамбов. С фронта он вернулся раньше нас.
— Больше он меня не интересует. Все, Аркадий. Я домой. Как говорится, боевой привет.
— Подожди. Телефон есть?
— Общий. В коридоре.
— У меня свой. Дай-ка я запишу твой номерок.
Глава третья
Этот деревянный двухэтажный домик в Монетчиковом переулке летом был едва видим в глубине двора, густо затененного дореволюционными липами, сквозь ветви которых посверкивали стекла; осенью засыпался листвой, весь переполненный сухим шуршанием, запахом прели; зимой, глухо занесенный сугробами, засвистанный метелями, тоже едва виднелся в снежном дыму, сносимом с крыши; весной же стоял в розовых на закате сосульках, наросших на карнизах, на водосточных трубах, тогда стучала, звенела мартовская капель, гудели в поднебесье теплые западные ветры, сияла дневная синева с облаками и нескончаемым солнцем. Замоскворецкий домик этот во дворе снился ему на фронте не раз и почему-то снился с его уютной теплотой двух маленьких смежных комнат, обогретых кафельными голландками, где в сумерках краснели огоньки в поддувалах, отражались в пожелтевшем зеркале трюмо, рядом со старым буфетом, на котором целыми днями дремала ленивая Мурка, снился кабинет отца, с обширным книжным шкафом, диваном и письменным столом возле низкого окна, задернутого тюлевой занавеской, а она всегда