RECOGNOTI
Посвящается моей жене
В русских научных изданиях не утвердился, кажется, добрый обычай западных помещать перед входом, на отдельном листе римской пагинации, выражения признательности лицам, которым автор обязан благодарностью за помощь; для этого отдела даже нет подходящего русского наименования. В этой книге — на выходе из которой тоже оказывается нечто вроде благодарственного спича, по непредумышленному, но симпатичному фигурному повороту композиции, — я хочу выделить из более длинного перечня особое место для тех, кому я особенно признателен за разного рода участие в ее сочинении и издании: Ирину Кравцову, читателя редких достоинств и терпеливого редактора, деликатные замечания которой оказывались столь верны и тонки, что я, как правило, должен был с ними соглашаться (мой прежний опыт сношений с редакторами приучил меня следовать скорее противуположному правилу); Ольгу Абрамович, в высшей степени корректного корректора с цепким вооруженным глазом ювелира, которая поняла, что мое отношение к препинательным свойствам русских запятых не блажь (и оттого их в этой книге гораздо меньше, чем положено школьными предписаньями); превосходного художника Николая Теплова, сделавшего из моей старой фотографии лужайки перед зданием Корнельского университета такой заманчивый, англо-сказочный подъезд к книге; Григория Дашевского, идеального собеседника в том роде письменного обмена мыслями, который теперь принято называть «интервью», рекомендовавшего книгу этому первоклассному, элегантному издательству; Андрея Бабикова, за его важные советы касательно «Трагедии господина Морна» и «Лауры и ее оригинала»; Анну Музу, за ее консультации относительно кинематографических источников одного трудного места в самом начале «Лауры»; Дмитрия Набокова, позволившего напечатать несколько отрывков из писем своего отца и перевод одного стихотворения; Никки Смит, многоопытного литературного агента, незаурядные деловые качества которой позволили мне издать по-русски несколько книг Набокова со своими эссе, превратившимися после известной обработки в несколько глав этой книги; и мою жену Аллу, не только за множество ее конкретных советов, но и за самое предприятие: я не был уверен, что издание книги стоит усилий, она же уверяла меня в том. Эта ее вера, движимая любовью, и моя надежда, что она оказалась права, а я неправ, сообщают посвящению особенный смысл.
ПРЕДИСЛОВИЕ
Искусство Набокова в обоих своих руслах, русском и английском, есть искусство восходящее, т. е. набирающее силу по мере продвижения и устремленное к некоей цели выше себя. Множество скрытых его сторон остаются сокрытыми, причем иные так умело, что даже бывалые читатели проходят мимо, не заметив ничего для себя примечательного, несмотря на быстро растущую пирамиду пособий и путеводителей.
Важнейшим из числа основательных, и одновременно труднейшим для истолкования, является вопрос о соотношении технологии Набокова и его телеологии, иными словами, об отношении его художественного опыта к той побуждающей силе, которая двигала его пишущей рукой. Конечно, сила эта сложена из разных составляющих, но среди них была одна, которая своим происхождением сродни первоначальной силе, приводящей в движение все, от вне- человеческих миров до человеческих желаний и волений, в том числе желания придумывать разные способы описывать тварный мир в его разновидностях — зримых, но и незримых, умопостигаемых, но и немыслимых, всегда требующих художественного и сердечного усилия для своего добывания, обретения и усвоения. Эта сила есть сила притяжения и устремления, величина векторная, направленная прямо от сердца человека к своему Источнику, по пути освещающая разные интересные вещи, попадающие в поле зрения художника. У Набокова таких вещиц буквально видимо- невидимо.
Здесь исследуется именно эта притягательная сила и способы ее приложения в разных произведениях Набокова в продолжение всей его жизни.
Направление, ход, физическое и психическое содержание жизни были очевидными предметами его художественных исследований. Неочевидной, но, быть может, главной их движущей силой — помимо острейшего удовольствия от самого дела сочинения, каковое испытывает писатель ничтожный равно и гениальный, — было разглядеть в схождениях и расхождениях судеб и событий тайный ход земного бытия, наблюдать постоянный ток сознания и переменный времени, и в их рисунке угадать доступный воображению смысл всего: конечного пункта назначения и того невообразимого и невыразимого, что не может быть ни предметом знания, ни изучения, но одной только веры.
Через три месяца после выхода первого своего романа Набоков пишет жене, какая у него «чудесная счастливая, «своя» религия». Эта книга, если рассматривать ее план с большого удаления, есть попытка объяснить это притяжательное местоимение, взятое им в кавычки.
На первый взгляд кажется, что книга пестра и имеет разное в предмете. Есть книги, где главы нанизаны на явную путеводную нить. Эта устроена иначе, но мне затруднительно было бы сжато объяснить принцип ее устройства. Я хотел бы лишь заметить, что «память смертная» безмолвно говорила Набокову, может быть, не меньше, чем красноречивая житейская; что предварительная глава служит как бы магистралом венка сонетов[1]; что название книги можно понимать трояко; наконец, что название моей старой книги на сходные темы, «Сверкающий обруч», подошло бы и к этой, ибо оно — циркуль, одной своей ножкой закрепленный в самом конце седьмой главы воспоминаний Набокова, другой же указующий на самый-самый конец главы тридцать третьей другого, гораздо более раннего автобиографического сочинения, где в виду иного берега сверкающий обруч странного на первый взгляд сравнения ровно вращается под действием конечной и начальной силы.
На Благовещение, когда вдоль троттуаров Просвирнина переулка быстро текли ручейки, один пятилетний мальчик, бывало, предавался известной всем, немного тревожащей, по времени года, забаве: подбирал спичку и бросал ее в поток где-нибудь у верховья, возле пекарни, и потом шагал вдоль панели, то шибко, то останавливаясь, когда спичку задерживало какое-нибудь препятствие или порожек — комок серебряной бумажки на палочке от эскимо, размокший папиросный окурок или другая спичка, прочно застрявшая, — и иногда, подталкиваемая быстриной теченья, она сама освобождалась и, покрутившись, неслась дальше, теперь уже кормой вперед; но иногда приходилось наклоняться и вызволять ее, или снимать с мели и переносить опять на стрежь, где отраженная синева, в струящихся складках, была ярче и гуще водянистой краски небесного подлинника. Не однажды он снимал ее с водного пути перед самой решеткой сточного колодца, пересаживал на быстрое место ниже по течению и провожал до поворота, и тогда, выйдя в неведомо куда стремившуюся речку на Стрелецком, она набирала вдруг скорость.
И вот вместо обруча, погоняемого палочкой, вместо палочки, прикрепленной к обручу с кисейным мешком, вместо путеводной нити, — у меня здесь эта путеводная спичка, ныряющая, верткая, но неизменно влекомая из главы в главу (не минуя и приложений), через пороги, к крутому повороту, за которым она скрывается из глаз остановившегося на углу кормчего.