говорили, одной ногой уже в лодке Харона.
Такова была реакция патрисианской элиты; что до плебеев, их отношение красноречивее всех громких слов являлось невиданным скоплением народа в Княжеском квартале. Тысячи мужчин и женщин уже стояли у ограды фамильного дворца Юстинов; с каждым ударом башенных часов тревожная толпа все прибывала. Ждали известий о состоянии Софии. Известий не было; так минул час, другой… молва, следуя своим законам, принялась творить известия сама. Разнесся слух, что нечего стоять, поскольку пострадавшая уже скончалась. Но появился Марсий Милиссин; толпа, увидев популярного легата, проницательно разглядела истинную причину его приезда, и стали говорить другое: Марсий, как некогда Геракл, вырвет любимую из лап Танатоса (при этом как-то забывалось, что Геракл бился с Танатосом не за себя, за друга, за Адмета, выручая его жену Алкесту).
Некоторое время спустя Марсий явился выходящим из дворца. Был он мрачнее тучи, и толпа пришла к выводу, что на сей раз бог смерти одолел героя. При гробовом молчании толпы генерал проследовал к воротам, сел на коня — и скрылся.
Но оказалось, все не так уж плохо. К собравшимся спустился майордом, дворцовый управитель, и сообщил, что состоянии княгини опасений не внушает. Впрочем, речь майордома не отличалась вразумительностью, и страждущий народ сделал обычный вывод: негодные слуги скрывают от народа правду о госпоже. На самом деле никто не собирался уходить: это, пожалуй, было бы обидно — придти и просто так уйти, как будто ничего и не случилось! Народ решил стоять, покуда молодая княгиня сама не выйдет на балкон или, по крайней мере, кто-то достаточно авторитетный не заявит, что она в порядке.
Скоро терпение народа было вознаграждено: в юстиновский дворец стали собираться князья. Богатые кареты прибывали одна за другой; некоторые князья, кто жил поблизости, являлись на конях. Это было красивое зрелище, почти как на приеме по случаю Дня Рождения Божественного Виктора — ну как народ мог пропустить такое?!
Дальше случилось самое интересное. Из дворца в сопровождении свиты вышел князь Корнелий Марцеллин, сенатор, консул и исполняющий обязанности первого министра. Это было странно, на первый взгляд: никто не видел, чтобы он входил туда. Разумно было сделать вывод, что князь Корнелий заявился во дворец одним из первых, до прибытия толпы.
Но вывод этот — и последующие, из первого разумного закономерно вытекающие, — сделать не успели, поскольку сам Корнелий развеял подозрения и рассказал о состоянии Софии. Рассказ был очень цельным, емким, толпа узнала все, что ей хотелось знать. Само собой, из слов Корнелия следовало, что именно ему принадлежит заслуга в организации спасения Софии. Народ восславил первого министра, и Корнелий отбыл.
Поскольку ситуация с Софией прояснилась, народ переключился на Интелика. Сошлись на том, что преступление не может оставаться безнаказанным. Знающие люди просветили насчет делегатской неприкосновенности, но это еще больше возбудило толпу. Народ недоумевал: неужто всякий делегат свободен руку подымать на лиц великородных? Для того ли избирают делегатов? Сразу подсчитали, что почти четыре тысячи делегатов приходятся на двести с небольшим сенаторов… к чему придет держава Фортунатов, если каждый неприкосновенный будет нарушать закон?!
Раздались голоса, мол, вовсе нам не нужно делегатов, понеже проку от них все равно никакого, один лишь шум; пусть-де патрисы нами правят, как было до всеобщего восстания.
Излишне умным тотчас заткнули усердные глотки: что было до восстания, то былью поросло, а нынче ересью попахивает! Изречено Великим Основателем: должны быть делегаты от народа — и будут делегаты от народа! И вообще, восстания-то никакого не было, то враки, вражьи сказки, происки злокозненных еретиков. Спасаясь от опасных обвинений, излишне умные нашлись по поводу делегатской неприкосновенности: оказывается, Плебсия сама может выдать своего, и тогда не будет никакой неприкосновенности.
Народ взъярился снова: когда ж это избранники Андрея выдадут, если трибуном у ним, у избранников, отец Андрея Кимон?!
Излишне умные, кляня в душе и ум свой, и язык, — ну кто мешал им тут стоять, как все стояли, кричать, что все кричали? — заметили, что осудить Андрея можно и без Плебсии, если удастся доказать не просто покушение на человека, а посягательство на Истинную Веру. Такое разъяснение заметно разутешило толпу, но более всего — излишне умных: им можно было дух перевести.
Принялись гадать, является ли покушение на великородную княгиню ересью или то обычный, хотя и редкий, криминал. Сошлись, что честный амориец, верующий в богов, на дочь Юстинов руку не подымет, — а значит, сын трибуна еретик и поступать с ним следует, как с еретиком обычно поступают благочестивые власти. На этом этапе обсуждения сторонники Андрея, без сомнения, присутствовавшие в толпе, кричали громче всех, заранее отводя от себя подозрения в сочувствии еретику; один из них даже заметил, мол, мы, честной народ, давно не видели, как жгут еретиков, этак состаримся и не увидим, а вот как раз удобный случай посмотреть. Его активно поддержали: не одному хотелось посмотреть, а многим…
Когда по поводу естественной судьбы еретика достигнут был консенсус, собравшийся народ взялся бранить прокуратуру и милисов: народ боялся, что гнусный еретик сбежит от справедливого возмездия.
Народ бы был разочарован, если б узнал, что в это время следователи Генеральной прокуратуры снимают показания с Софии и других участников происшествия; что же до молодого Интелика, его действительно нигде найти не удается.
Тем временем большие люди, желающие лично засвидетельствовать свою поддержку пострадавшей дочери Юстинов, продолжали прибывать, и даже сверх того — являлись люди, которые заметно выделялись над большими. Так, приезжал понтифик и по пути благословил собравшихся.
Народ потребовал от его святейшества немедля отлучить еретика Андрея, но понтифик благоразумно отмолчался. Вслед за понтификом в роскошной карете с геральдической буквой «Ф», сопровождаемые отрядом палатинских гвардейцев, явились дети Виктора V — августин Констанций Фортунат и кесаревна Виктория Даласина. Между прочим, Эмилий Даласин, прибывший вместе с матерью, во дворец к Софии не пошел, а остался ждать в карете. Толпа восторженно приветствовала наследника Божественного Престола и его сестру; пронесся невероятный слух, что вот-вот должен приехать сам август. Если прежде кто и собирался домой, то теперь люди решили стоять до конца, покуда не узрят живого бога; между тем прибывали все новые и новые народные силы.
Народ сам не ожидал от себя подобной любви к Софии Юстине.
А что же София? Ей пришлось принимать всех высоких визитеров.
Для Юния, оказавшегося весьма кстати, вспомнили роль любящего мужа, и он старался — ради детей, которых родила ему София. Медея тоже была на уровне; собственно, благодаря ее выносливости, находчивости и умению ориентироваться в запутанных законах удалось затвердить в умах следователей и высокопоставленных визитеров нужную версию происшествия. Авторитет Медеи за эти ночные часы настолько поднялся, что София уже не удивилась, когда в ее, Софии, присутствии августин Констанций лично пригласил новую архонтессу в Сапфировый дворец, на прием в честь годовщины своей свадьбы, — недавняя провинциалка становилась самостоятельной, влиятельной фигурой… излишне влиятельной, как думалось Софии.
Но более всего София нервничала по иной причине: человек, который в самом деле был нужен ей, тот человек, ради которого, собственно, весь план и затевался, — тот человек не ехал!
А время шло, София чувствовала себя разбитой, и чем дальше, тем больше. Читатель легко поймет ее состояние, если вспомнит, сколько тяжких испытаний измыслила для себя эта женщина. Колоссальное нервное и физическое напряжение последних дней давало о себе знать, и София понимала: достаточно чуть поддаться слабости, и все, ради чего она старалась, будет потеряно, как был уже потерян Марсий. Поэтому она снова и снова напрягала свою неистощимую волю — и ждала.
Ее долготерпение было вознаграждено, и интуиция ее не подвела: в четвертом часу ночи ей доложили о прибытии трибуна.
Кимон Интелик был коренаст, широк в плечах, носил большую голову на короткой толстой шее, лицом казался неприветлив, но выглядел, как честный, справедливый муж — иначе говоря, Кимон Интелик производил впечатление человека из народа, такого, каким и должен быть защитник трудящихся. Прежде Кимон носил внушительную бороду, но нынче, став трибуном Плебсии, бороду сбрил, ибо считалось