обсемьянились давно. Нам стрелецкого жалованья не хватит на прокорм семей. Да и военному делу смолоду не обучены, а ныне уж поздно.
— Стрелять-то небось умеете? — закричал уже воевода, догадавшийся наконец, что уговоры тут ни к чему не приведут.
— Стрелять мы умеем из лука только. Огнестрельного оружья в руках не держивали.
— Крамольники! Избылых самоядишек покрывать хотите? Я из вас вытряхну крамолу! Васька!
Появился служка с наглыми глазами и обычным вопросом:
— Звал, боярин?
— Приведи Ивашку Карнауха с тремя стрельцами. Да скажи, чтобы все с оружьем были. В темницу надо будет этих крамольников отвести да там пытать.
Повалились посадские в ноги воеводе: [- 41 -]
— Помилуй, батюшка боярин! За что на нас, холопей государевых, гневаешься?
Глух и нем остался воевода к мольбам посадских.
Прибежавшие стрельцы пинками подняли их и погнали в темницу.
Закрылась за вышедшими дверь съезжей избы — Лучка Макаров склонился перед воеводой в поясном поклоне:
— Разреши, боярин, слово молвить?
— Говори!
— Пытка, знамо дело, вынудит посадских на розыск избылых самоядцев пойти... Только так думаю своей глупой головой: пойти — пойдут, да на наши же головы — на осторожных людей — беду накличут...
— Каркай, каркай... Сказал — в бараний рог согну нехристей!
— Верю, боярин, — снова согнулся Лучка в поясном поклоне. — Не против того, чтобы попытать ослушников, только и за тебя, боярин, болею душой. Не думаешь ли ты, боярин, что посадская голытьба избылых самоядишек в острог приведет только для ради того, чтобы избылые сняли твою голову с плеч?
— Что ты мелешь, дурак?! — вздрогнул воевода.
— Моя глупая голова в твоих руках, боярин. Только так думаю: свой своему — поневоле брат. И объясаченные самоядцы вступятся за избылых, а тогда...
— Что — тогда?
— От острога, да и от нас с тобой, боярин, только пепел останется...
Убежал воевода из съезжей в свои покои, две стопы меду выпил и тогда — к Лучке:
— Пошли кого-нибудь не то сам узнай, что сказали посадские после первой пытки?
Под пыткой все семеро твердили одно:
— Замучьте, а не можем в тундры да в леса идти — избылых самоядцев разыскивать. Потому как лютой смерти от их поганой руки боимся. Лучше уж умрем от руки человека православного, коли господу то угодно.
И воевода приказал прекратить пытки. Через неделю выпустил всех из темницы. Сказал даже освобожденным посадским:
— Поклеп возведен на вас был. Ныне все разъясни- [- 42 -] лось. И на меня за то, что было, обиды не несите. Идите и работайте с миром: никто вас больше тревожить не будет.
Посадские отблагодарили воеводу земным поклоном за правый и милостивый суд и даже крестное целование дали на том, что обиды на него никакой не несут и жаловаться на него не будут.
Очутившись за воротами острога, все семеро перекрестились:
— Слава богу — живы!
Толстоногий, широкоплечий, почти квадратный, маленький ростом, с лицом, до глаз заросшим темно-русой щетиной, Офонька Сумароков тем и славился среди посадских, что умел, при случае, сказать такое, над чем думать да и думать надо было, чтобы понять, что к чему.
За свое умение говорить туманно, загадочно Офонька и получил прозвище — Головастый. Несколько дней, проведенных в темнице, и перенесенные пытки не повлияли, по-видимому, на характер Головастого, потому что, осенив себя крестным знаменьем, он сразу же спросил у товарищей по гостеванью в темнице:
— Правду ли, ребятушки-братцы, тявкал Ивашка Карнаух, что воевода на придумки востер? На том ли надо было крестное целование нам давать, на чем давали? Неужто уж глупышами такими нас почитает, что боится: без крестного целования с жалобой на него к царю мы сунемся? Неужели не догадывается, что не царю нам надо жалиться, а тем, кого касаемо?
Ничего не поняли невольные гостевальщики воеводы, да не понял бы и сам воевода смысла вопросов Головастого.
— На людях ты говори, да не проговаривайся, — советовал Офонасий Сумароков и жене своей Офонахе, и восемнадцатилетнему сыну Онтохе. — Помнить надо, что слово — не воробей, а язык человеческий — не сучок березовый. Воробей с сучка упорхнет, покружится вокруг да около и сызнова на тот же сучок садится. А дозволь ты иному твоему слову ненароком да невпопад с языка сорваться — того и бойся, что следом за словом и голова твоя полетит. Не сама собой, знамо дело, а