днем-то, Хома, никому не нужен!

Тут, наверное, пора хоть чуточку сказать о Хоменке.

Он тоже коренной сталегорский, с Даней росли на одной улице, учились вместе, говорят, даже сидели на одной парте. Это Даня его в «Сталеплавильщик» и притащил, да только дела у Хомы тут не пошли. Хоть играл он и хорошо, а временами, надо сказать, прямо-таки здорово играл, ребятам его манера не понравилась, потому что, как говорится в одной поговорке, Хома «тащил одеяло на себя». Ни паса никогда не даст, ни подстрахует, ни выручит, но глотка зато — ого!.. Начнут разбирать игру, и вся команда, оказывается, не права — один Хома прав. Вернутся с выезда, и все ребята, вы понимаете, на комбинат, а Хома — в поликлинику за бюллетенем. В мартен приходил, считай, только первого да пятнадцатого, и то после обеда, когда открывалась касса.

И ребята однажды сказали Хоме, что они, пожалуй, обойдутся и без него. И Даня не стал его защищать.

Может, тут-то черная кошка меж ними и проскочила? Теперь дорожки у друзей пошли врозь. Даня вскоре ушел из института, простосердечно заявив, что ему жалко бедных преподавателей: так они с ним маются, а толку чуть. В городе посмеялись с одобрением: ну разве это плохо, если человек понимает, что наука — это не для него, и если своим положением решил не пользоваться?..

Хома же в институт вцепился, как клещ в теля, и хоть тянул на заочном лет восемь или девять, диплом в конце концов получил-таки и на собраниях в мартеновском стал теперь об одном и том же: нельзя, мол, зажимать молодых. Капля, известное дело, камень долбит — сделали его мастером. И начали тут его, как эстафету, от печки к печке, из смены в смену. А когда все эти, какие только были возможны, перестановки закончились и все Хому раскусили, приняли мартеновцы мудрое решение: чтобы около печки под ногами не болтался, двинуть Хому по общественной линии.

Тут-то и получил Хома отдельный кабинет с телефоном, тут-то и стал, поднимая трубку, через губу говорить: «Хоменко слушает». И вот — договорился!

Однажды пронесся по Сталегорску слух, что накануне поздно ночью примчался Хома в центральное отделение милиции, требовал немедленно послать к скверику, где памятник Бардину, патрульную машину. Оказывается, когда он шел через сквер, окружили его несколько хлопцев с гитарою и один спросил: «Сколько время?» Хома ответил как можно вежливей: без четверти, мол, двенадцать. «Не-не, — дружелюбно рассмеялся который спрашивал, — скоко время тебе, Хома, жить-то осталось?..»

Ну, судя по хитроумным выкладкам социологов, этой очень немногочисленной — и говорить-то стыдно, и право! — прослойке сталегорских граждан сейчас, когда матчей в городе не было и наши проигрывали на выездах, жилось, конечно, тоскливо, и она себе, ясное дело, искала какого-нибудь такого занятия... Так что, по всей вероятности, Хома сущую правду в райотделе рассказывал. Только зачем же ты, парень, рассуждали в городе, напаскудивши да в милицию? Неужели хотел бы, чтобы тебя и к чужой жене и от нее на «черном вороне» отвозили?..

Но Хома и сам, пожалуй, вскоре до этого докумекал. Потому что однажды прошел он по проспекту Металлургов, сложенной газеткой прикрывая синяк под глазом, но комментариев по этому поводу, как ни пытались что-либо выяснить самые заядлые болельщики, ни от кого не последовало.

Но шут с ним, с Хомой.

С Даней, говорят, было плохо.

В толстяках он никогда не ходил, это ясно, а теперь, долетали слухи, стал и совсем кожа да кости, и лицо сделалось черное. Предлагали ему, начальник команды в завком звонил, сходить в больницу в Омске, но он сказал, все в порядке, пойдет, если что, дома, а какой же порядок, если парня как подменили?

Приближался день возвращения «Сталеплавильщика», и в завкоме решили на всякий случай отправить пока Хоменко в командировку — подальше от греха. Тут как раз случилась оказия, и по профсоюзной линии поехал наш Хома на шестимесячные курсы.

Не Хома, а парень-удача.

2

Приехали наши поездом.

Встречающих, как всегда, было много, даже, пожалуй, чуточку больше, чем всегда, — кроме родных да друзей пришли еще и те, кто хотел хотя бы одним глазком на Даню взглянуть: как он там?.. Держались эти последние скромней некуда, стояли поодаль, готовые ко всему: и кинуться, если что, к Дане поближе, помахать ему, крикнуть дружеское словечко, а то и по плечу похлопать и простоять в сторонке, не выдав себя, будто пришли они на вокзал совсем по другому случаю. Но все они, конечно, неотрывно глядели на хоккеистов, молча ели глазами Даню и больше были похожи на провожающих траурную процессию. Да так оно и было, как чувствовали! Хоронили сталегорский хоккей...

Даню встречали трое его мальчишек, которых привела на вокзал теща, и встречал старик отец. Вики не было.

И не было ее потом на стадионе, когда игры начались у нас.

Вообще-то, громко сказано: игры...

Не знаю, каким словом назвать то, что происходило теперь у нас на хоккейной площадке. Кошмарный сон... Балаган самого дурного пошиба.

Наши играли настолько плохо, что приезжавшие в Сталегорск команды тоже были не в состоянии показать хороший хоккей — любое мастерство, любая стратегия тонули теперь в царившей на площадке безалаберщине.

И хуже всех, пожалуй, играл наш капитан.

Теперь, выходя на площадку, он больше не перескакивал через борт, а мешковато, поникший заранее, вываливался через калитку и медленно, опустив голову, ехал на свое место к центру. Кончился этот стремительный его косой полет — он не ходил больше кругами, не вертелся, как раньше, волчком, когда неожиданно тормозил, бежал неловко, еле полз, опираясь теперь носками коньков, или стоял, когда игра шла поодаль от него, как в воду опущенный. И падал он теперь некрасиво, и вставал со льда тяжело, и, кажется, впервые, подолгу не поднимался, если сносили его особенно резко. А доставалось ему теперь тоже как никогда, потому что есть, есть, что там ни говори, в спорте, скорее всего, невольная, но злая манера мимоходом «приложить» того, кто явно не в форме, — наверное, затем, чтобы себя почувствовать и сильней и неукротимей.

Единственное, что в нем еще осталось от прежнего Дани, это терпеливое спокойствие, с которым он принимал все, что с ним только ни происходило на площадке. Он не взрывался, не орал на весь стадион, не разбивал об лед клюшку, как это почти постоянно бывало с другими, но теперь это все меньше было похоже на знаменитую выдержку капитана «Сталеплавильщика» и все больше смахивало на обычную понурую покорность — на Даню жалко было смотреть.

Он и раньше был не ахти какой говорун, а сейчас и совсем замкнулся, по улице ходил, сунув руки в карманы и ткнувшись в грудь подбородком, и никто его теперь не окликал, не затрагивал, только провожали, оборачиваясь, глазами.

На работе тоже к нему не лезли, только так, самое необходимое — жалели парни, давали время прийти в себя, что-то, может, решить...

Вики не видно было, говорили, болеет. Детишки гуляли с тещей или с Даниным стариком. Как там у них дома, никто ничего не знал, соседи говорили: в квартире тишина мертвая и повес головы.

Зато какие громкие разговоры шли теперь на трибунах!..

Слышали бы их бедные наши жены.

Вот, говорили, до чего довела Даню баба! Да если бы не она, его давно уже на руках носили в Москве. Из-за нее остался в забытой богом нашей дыре, и вот, пожалуйста, результат. Чего ей, Вике, собственно, не хватало... Так не-ет же, и тут распроклятая их натура взяла свое — ты ей и чего-нибудь остренького подай... И разве все они, бабье, не такие?

Это не шутка: я думаю, что в те дни, возвратясь со стадиона, а то и так, после разговора где-нибудь в курилке или за кружкой пива после работы, не один из сталегорцев, будто бы ни с того ни с сего повышал

Вы читаете Избранное
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату